Борис Годунов:
историческая личность
и художественный образ

Платонов Сергей Фёдорович
С.Ф. Платонов
Борис Годунов

(главы из книги)

   Сергей Федорович Платонов (1860-1933) – классик русской дореволюционной исторической школы, его сочинения являются образцом строгого академического стиля и кропотливой работы с источниками. Большую часть своей исследовательской деятельности посвятил истории Смутного времени. Стиль Платонова отличается элегантностью и сдержанностью, так что читатель с трудом может понять пристрастия и симпатии автора. «Борис Годунов» - популярная работа С.Ф. Платонова, впервые увидевшая свет в 1921 году. До сих пор она не потеряла ни своей научной значимости, ни читательского интереса, чем обусловлено множество ее переизданий.

Глава вторая
Политика Бориса
IX

   Власть перешла в руки Бориса как раз в ту минуту, когда московское правительство осознало силу общественного кризиса, тяготевшего над страною, и поняло необходимость с ним бороться. От своих предшественников по управлению государством, самого Грозного и Никиты Романовича Юрьева, и от таких административных дельцов, каковы были знаменитые дьяки братья Андрей и Василий Щелкаловы, Борис усвоил положение дела и воспринял известные намерения. Не он, вероятно, был создателем идеи успокоительной политики, но он явился ее проводником и оказался в высшей степени к этому пригодным но своим личным свойствам. Мягкий и любезный, склонный к привету и ласке в личном обращении, «светлодушный» по современному определению, Борис был чуток к добру и злу, к правде и лжи; он не любил насильников и взяточников, как не любил пьяниц и развратников. Он отличался личной щедростью и «нищелюбием» и охотно приходил на помощь бедным и обездоленным. Современники, все в один голос, говорят нам о таких свойствах Бориса. Из их отзывов видно, что воспитанный в среде опричников, Борис ничем не был на них похож и из пресловутого «двора» Грозного с его оргиями, развратом и кровавою «жестостию» вынес только отвращение к нему и сознание его вреда. Соединяя с большим умом административный талант и житейскую хитрость, Борис сумел внести в жизнь дворца и в правительственную практику совершенно иной тон и новые приемы. Пристальное знакомство с документами той эпохи обнаруживает большую разницу в этом отношении между временем Грозного и временем Бориса. При Борисе московский дворец стал трезвым и целомудренным, тихим и добрым, правительство - спокойным и негневливым. Вместо обычных от царя Ивана Васильевича «грозы» и «казни», от царя Федора и «доброго правителя» Бориса народ видел «правосудие» и «строение». «А строение его в земле таково (говорили о Борисе его чиновники), каково николи не бывало: никто большой, ни сильный никакого человека, ни худого сиротки не изобидят». Очень характерно для Бориса было то, что он вменял себе в заслугу именно гуманность и справедливость. Но от «светлодушия» и доброты Бориса было бы ошибочно заключать к его правительственной слабости. Власть он держал твердою рукою и умел показать ее не хуже Грозного, когда видел в этом надобность. Только Грозный не умел обходиться без плахи и веревки, а Борис никогда не торопился с ними. На интригу отвечал он не кровью, а ссылками; казнил по сыску и суду; а «государевы опалы», постигавшие московских людей без суда и сыска, при Борисе не сопровождались явным кровопролитием. Современники, не принадлежавшие к числу друзей Бориса, ставили ему в вину то, что он любил доносы и поощрял их наградами, а людей опальных приказывал их приставам «изводить» - убивать тайно в ссылке. Но доносы составляли в московском быту того времени не личную слабость Годунова, а печальный обычай, заменявший собою позднейшую «агентуру». А тайные казни (если захотим в них верить) были весьма загадочными и редкими, можно сказать, единичными случаями. Сила правительства Бориса заключалась не в терроре, которого при Борисе вовсе не было, а в других свойствах власти: она действовала технически умело и этим приобрела популярность. Борис в успокоении государства, после опричнины и несчастных войн, добился несомненного успеха, засвидетельствованного всеми современниками. Под его управлением страна испытала действительное облегчение. Русские писатели говорят, что в правление царей Федора и Бориса Русской земле Бог «благополучно время подаде»: московские люди «начаша от скорби бывшие утешатися и тихо и безмятежно жити», «светло и радостно ликующе», и «всеми благинями Росия цветяше». Иностранцы также свидетельствуют, что положение Москвы при Борисе заметно улучшалось, население успокаивалось, даже прибывало, упавшая при Грозном торговля оживлялась и росла. Народ отдыхал от войн и от жестокостей Грозного и чувствовал, что приемы власти круто изменились к лучшему.
Борис Годунов. Портрет из Царского Титулярника    Достигалось это, насколько можно судить, прямым смягчением податных и служебных требований, предъявляемым правительством к населению. Восстановление иммунитетов [1], отмененных в последние годы Грозного; уменьшение окладов «дани», то есть прямых податей, и попытка перейти к системе откупов (особенно в винной регалии [2]) для пополнения «великого государя денежной казны»; частные льготы людям разных сословных групп; поощрение торга, особенно с иностранцами, - вот приблизительно те меры, которыми Борис думал поднять общественное благосостояние. В гиперболической передаче московских чиновников эти меры получали характер всеобщего освобождения от всяких платежей и повинностей: Годунов якобы «что ни есть земель всего государства, все сохи в тарханех [3] учинил, во льготе: даней никаких не емлют, ни посох [4] ни к какому делу, городовые дела всякие делают из казны наймом». При воцарении своем Борис, по казенной версии, служилым людям «на один год вдруг три жалованья велел дать», «а с земли со всей податей, дани и посохи и в городовые дела, и иных никаких податей имати не велел», «и гостем и торговым людям всего Российского государства в торгех повольностъ учинил». К общим послаблениям и льготам присоединялась широкая благотворительность Бориса, в которой обнаруживалась его личная щедрость и тароватость: Борис любил слыть «нищелюбцем» и «неоскудным подавателем». К денежным подачкам он присоединял и заботу о восстановлении прав и о защите интересов бедных и слабых людей; он наказывал обидчиков и взяточников и выставлял напоказ свое «правосудие» и ненависть ко «мздоимству». Особым видом благотворительности в системе Бориса были общественные работы (если возможен этот термин в применении к тому времени): Борис прибегал к ним в различных формах и во всех удобных случаях.
   Во все годы своей власти Борис чрезвычайно любил строить и оставил по себе много замечательных сооружений. Начал он свои государственные постройки стеною Московского «белого» города, шедшего по линии нынешних Московских бульваров. Эту стену, или «град каменной около большого посаду подле земляные осыпи», делали семь лет, а «мастером» постройки был русский человек «церковный и палатный мастер» Федор Савельев Конь (или Конев). По тому времени это было грандиозное и нарядное сооружение. С внешней стороны его прикрыли новой крепостью - «дровяным градом» по линии нынешней Садовой улицы, «кругом Москвы около всех посадов». С участием того же мастера Коня в то же приблизительно время построили в Астрахани каменную крепость. С 1596 года начали работать по сооружению знаменитых стен Смоленска, и строил их все тот же «городовой мастер» Федор Конь. Стены Смоленские, длиною более 6 верст, с 38 башнями, были построены менее, чем в пять лет. Делали их «всеми городами Московского государства; камень возили (люди) изо всех городов, а камень имали, приезжая из городов, в Старице да в Рузе, а известь жгли в Вольском уезде у Пречистые в Верховье». Так широко раскинулись строительные операции Смоленского города. К работам были привлечены из разных городов «каменщики и кирпичники»; велели даже «и горшечников поймать» и послать в Смоленск к крепостному строению. Борис сам ездил в Смоленск на закладку стен «с великим богатством» и по дороге «по городам и по селам поил и кормил», обратив свое путешествие как бы в сплошное торжество; «кто о чем добьет челом, и он всем давал, являлся всему миру добрым». При докладе царю Федору о строении Смоленска Борис хотел сказать, что новая ограда этого города станет украшением всем городам московским; он выразился так, что «сей город Смоленск будет всем городам ожерелие». На это присутствовавший тут боярин князь Федор Михайлович Трубецкой «противу Борисовых речей» ядовито заметил: «как в том ожерелье заведутся вши, и их будет и не выжить». Записавший слова Трубецкого летописец нашел их справедливыми: «и сие слово (говорит он) по летах неколицех сбыстъся, множество бо людей с обоих стран под стенами града того падоша». Но Борисово «ожерелье» было все-таки необходимо для государства и оправдало себя уже в Смутное время, задержав надолго короля Сигизмунда под Смоленском. Наконец, Борис на южных границах государства с необыкновенною энергией продолжал строительство Грозного. В 1570-х годах был разработан в Москве план занятия «дикого поля» на юге крепостями, и постройка городов была начата; но главный труд выполнения плана пришелся уже на долю Бориса. При нем были построены Курск и Кромы; была занята линия р. Быстрой Сосны и поставлены на Сосне города Ливны, Елец и Чернавский городок; было занято, далее, течение р. Оскола городами Осколом и Валуйками; «на Дону на Воронеже» возник Воронеж; на Донце стал г. Белгород; наконец, еще южнее построили Царев-Борисов город. Эта сеть укреплений, планомерно размещенных на степных путях, «по сакмам татарским», освоила Московскому государству громадное пространство «поля» и закрыла для татар пути к Москве и вообще в московский центр.
   В пределах самой Москвы, кроме «белокаменных» стен «Царева города» и деревянной стены внешнего города «скородума», Борис создал много зданий и церквей. По хвалебному слову патриарха Иова, Борис «самый царствующий богоспасаемый град Москву, яко некую невесту, преизрядною лепотою украси: многие убо в нем прекрасные церкви каменный созда и великие палаты устрой, яко и зрение их великому удивлению достойно;... и палаты купеческие созда во упокоение и снабдение торжником». Прежде всего, Борису принадлежит построение знаменитой колокольни «Ивана Великого» в Кремле. В Кремле же Борис поставил обширное здание для приказов у Архангельского собора и большие каменные палаты «на взрубе» («запасный двор»). В Китай-городе после пожара торговых «рядов» Борис выстроил новые каменные ряды - «палаты купеческие», и кроме того через р. Неглинную построил «большой мост» со многими лавками («камарами»). В разных частях Москвы Борисом были вновь поставлены каменные церкви и хорошо украшены; многие старые были обновлены; а кроме того Борис задумал постройку в Москве нового собора. Об этом новом храме современники говорят, как об исключительном сооружении. Он должен был затмить и заменить первенствовавший в Москве Успенский собор, «древнего здания святителя Петра храм Успения Божия Мате-ре». Для нового собора собраны были «орудия» и материалы, «много множество». Но постройка не состоялась, а материал для нее впоследствии царем Василием Шуйским был распродан и пошел на другие постройки, даже «на простые хоромы». Столь же печальную участь имело и другое предприятие Бориса: он соорудил какую-то особую плащаницу или, по точному выражению Ив. Тимофеева, «Христа Бога гроб, божественные Его плоти вместилище», по образцу Иерусалимского «мерою и подобием». По-видимому, это было подражание Иерусалимской кувуклии в храме св. Гроба Господня с изображениями Христа и Богоматери, архангелов, апостолов, Иосифа Аримафейского и Никодима. «Подобия» или «чеканные образы» блистали золотом, бисером и самоцветами так, что, смотря на них, едва можно было «устояти» на месте. По смерти Бориса это сооружение почему-то вызвало глумление черни, погромившей семью Годуновых: «то вражиею ненавистью раздробиша и, на копья и на рогатины встыкая, по граду и по торжищу носяху позорующе, забыв страх Божий» (так официально писалось в феврале 1607 года). При такой страсти Бориса к постройкам и сооружениям, естественно, что он прибегал к этому средству занять народ и дать ему заработок при всяком подходящем случае. Так, в голодные годы (1601 и следующие) кроме подаяния деньгами и хлебом, население получало от правительства работу на постройках. Один из иностранцев (Т. Смит) отмечает, что именно ввиду всеобщей голодовки Борис предпринял, например, дополнительное укрепление внешней стены города Москвы: «приказал построить галлереи («обламы») вокруг самой крайней стены великого города Москвы».
   В государственной деятельности Бориса любопытною чертою было его благоволение к иноземцам. Современники упрекали Ивана Грозного за склонность к общению с иноземцами и иноверцами. Во «Временнике» Ивана Тимофеева находятся замечательные в этом отношении строки. Вместо избиваемых и изгоняемых вельмож Грозный будто бы возлюбил «от окрестных стран приезжающая»; иноземцам он вверял свою душу, приближая их в свое «тайномыслие», и доверял свое здоровье, слушая их «врачебные хитрости». От этого происходил «души его вред, телесное паче нездравие». Без всякого принуждения сам он вложил свою главу «во уста аспида», и потому «вся внутренняя его в руку варвар быша»: они делали с ним все, что хотели. Все беды времени Грозного Тимофеев приписывает господству иноземцев над Грозным. Такова была национальная оппозиция европеизму Грозного. Однако Борис и в данном отношении последовал Грозному, не боясь обвинений, падавших на его политического учителя. В «Истории» Н.М. Карамзина старательно собраны указания на любовь Бориса к европейскому просвещению и к «немцам». «В усердной любви к гражданскому образованию Борис превзошел всех древнейших венценосцев России», - говорит Карамзин. Борис мечтал учредить на Руси европейские школы (даже будто бы университеты); он приказывал искать за границей и вывозить в Москву ученых; принимал чрезвычайно милостиво тех иностранцев, которые по нужде или по доброй воле попадали в Москву на службу, для промысла или с торговой целью; много и часто беседовал он со своими медиками-иностранцами; разрешил постройку лютеранской церкви в одной из слобод московского посада; наконец, настойчиво желал выдать свою дочь Ксению за какого-либо владетельного европейского принца. Последнее желание Борис пытался исполнить дважды. Первый раз был намечен в женихи изгнанный из Швеции королевич Густав, которого пригласили в Московское государство на «удел» и очень обласкали. Но Густав не склонен был ради Ксении изменить ни своей религии, ни своей морганатической привязанности, которая последовала за ним в Москву из Данцига. Дело со сватовством расстроилось, и Густав был удален с царских глаз в Углич, где его приберегали на случай возможного воздействия его именем и особою на Шведское правительство. Однако Густав не пригодился и против Швеции; он умер мирно в Кашине в 1607 году. Сближение Бориса с Данией повело к другому сватовству: в 1602 году в Московию прибыл, в качестве жениха царевны Ксении, брат датского короля Христиана герцог Ганс (или Иоанн). С герцогом Гансом дело пошло лучше, чем с Густавом; но волею Божией Ганс расхворался и умер в Москве месяца через полтора по приезде. Любопытнейший дневник датского посла Акселя Гюльденстиерне, сопровождавшего герцога Ганса в Москву, дает читателю много подробностей не только о делах свадебных, но и о московском быте вообще, и о московских деятелях до самого Бориса включительно. Больного Ганса Борис не раз посещал сам, нарушая обычай царский, по которому все болящие лишались права «видеть царские очи». У постели Ганса царь выказывал много внимания и ласки герцогу, вздыхал и даже плакал; с обычной наклонностью к жесту «указывал он обеими руками на свою грудь, говоря: здесь герцог Ганс и дочь моя!» Когда Ганс скончался, датским послам сказали, что царь от великого горя слег в постель. На вынос тела царь прибыл лично и трогательно простился с почившим, причем настоял на полном помиловании одного из датчан, взятого под арест и подлежавшего тяжкому наказанию за покушение на убийство. Очевидно, смерть нареченного зятя искренно опечалила Бориса: со слезами причитал он у гроба: «ах, герцог Ганс, свет мой и утешение мое! по грехам нашим немогли мы сохранить его!»... «Царь от плача (говорит очевидец) едва мог выговаривать слова».
   При Борисе московское правительство впервые прибегло к той просветительной мере, которая потом, с Петра Великого, вошла в постоянный русский обычай. Оно отправило за границу для науки нескольких «русских робят», молодых дворян; они должны были учиться «накрепко грамоте и языку» той страны, в которую их посылали. Документально известно о посылке в Любек пяти человек и в Англию - четырех. По свидетельству же одного современника - немца, было послано всего 18 человек, по 6 в Англию, Францию и Германию. Из посланных назад не бывал ни один: часть их умерла до окончания выучки, часть куда-то разбежалась от учителей «неведомо за што», а кое-кто остался навсегда за границею, проникшись любовью ко вновь усвоенной культуре. Один из таких Никифор Олферьев Григорьев стал в Англии священником, «благородным членом епископального духовенства», и во время пуританского движения (1643 г.) даже пострадал за свою стойкость в его новой вере, лишившись прихода в Гентингдоншире. Напрасно московские дипломаты пытались заводить за границею речь о возвращении домой посланных: ни сами «робята», ни власти их нового отечества не соглашались на возвращение их в Москву.
   Очерк политической деятельности Бориса не вскрывает никакой «системы» или «программы» его политики. Московские люди того времени не имели привычки возводить мотивы своих действий к отвлеченному принципу или моральному постулату. Если они и приводили в своих суждениях тот или иной резон, то обычно это было указание, что «так повелось», или же что «и быть тому непригоже»: а почему одно «повелось», а другое «непригоже», они не объясняли. Так и Борис не объяснял своих действий и намерений никакой обобщающей или объединяющей мыслью, кроме разве общего указания на государственную пользу и общее благосостояние. Поэтому исследователь лишен возможности говорить о целях и планах Бориса как политика и администратора; он может о них лишь догадываться. Несколько легче определить по известным фактам тенденцию, руководившую на деле политикой Бориса: несомненно, он действовал в пользу средних классов московского общества и против знати и крепостной массы. По крайней мере, именно от средних общественных слоев он получал благосклонную оценку и признание принесенной им пользы и «благодеяний к мирови». Простой народ (не крепостная масса, а свободные его слои, «поспольство» по-польски) очень любил и ценил Бориса, «взирал на него, как на Бога», по словам одного современника, и рад был «прямить» и служить ему. По общему признанию русских писателей того времени, Борис «ради строений всенародных всем любезен быстъ». «Зряще разум его и правосудие», «праведное и крепкое правление» и «людем ласку великую», «народ излюбил его на престол царский» в 1598 году. Широкая популярность Бориса при его жизни - вне всяких сомнений. «Борис так расположил к себе, что о нем говорили повсюду», - замечает даже ненавистник его, голландец Исаак Масса. Вряд ли можно сомневаться, что за простым желанием нравиться и исканием популярности у Бориса, скрывалась более глубокая и серьезная цель - перенести опору власти с прежних оснований, вотчинно-аристократических, на новые более демократические и основать правительственный порядок на поддержке мелкого служилого класса и свободного тяглого населения. Политический расчет Бориса был дальновиден и для московского правительства был оправдан всем ходом общественной жизни XVII века. Но сам Борис не мог воспользоваться плодами собственной дальновидности, ибо при его жизни средние слои московского общества еще не были организованы и не сознали своей относительной социальной силы. Они не могли спасти Бориса и его семьи от бед и погибели, когда на Годуновых ополчились верх и низ Московского общества: старая знать, руководимая давнею враждою к Борису и его роду, и крепостная масса, влекомая ненавистью к московскому общественному порядку вообще.

Глава третья
Трагедия Бориса

I

Борис Годунов    «Но время приближалось, - говорит Карамзин о конце царствования Бориса, - когда сей мудрый властитель достойно славимый тогда в Европе за свою разумную политику, любовь к просвещению, ревность быть истинным от нем отечества, наконец, за благонравие в жизни общественной и семейственной, должен был вкусить горький плод беззакония и сделаться одною из удивительных жертв суда небесного». Карамзин считает «беззаконием» Бориса то преступление, которое ему приписывалось современниками, - убийство царевича Димитрия в Угличе. В другие «беззакония» Бориса Карамзин не верил; но в это не смел не верить, так как оно утверждаемо было церковью. Несчастье Бориса заключалось не только в том, что он стал жертвою злословия и клеветы, но и в том, что это злословие и клевета получили непререкаемую для своего времени санкцию правительства и духовенства и обратились из обывательского подозрения в официальную истину и церковное утверждение.
   Ропот зависти и злобы сопровождал, конечно, всякий шаг Бориса по пути «то к власти и единоличному господству во дворце и государстве». Его удача объяснялась не только его умом и счастьем, но еще более хитростью, «пронырством» и «злодейством». Борьба Бориса с боярами-княжатами за двор новое преобладание повела за собою ссылки бояр (причем кое кто из них в ссылке умер) и даже казни некоторых их сторонников. Все эти беды были приписаны «властолюбию» Бориса и зачтены ему в личную вину. Вступление «царского шурина в регентство сопровождалось в глазах Москвы многими «жертвами» и в них молва о ненасытном властолюбии временщика находила себе достаточное основание. Если Борис сумел воспользоваться малоумием царя Федора, для того чтобы стать правителем государства, то естественно было ждать, что правитель воспользуется царским неплодием для того, чтобы стать самому наследником царства и «улучить» себе престол. Подобного рода подозрения и гадания в такой мере соответствовали обстановке и характеру Бориса, что казались непререкаемыми; их невозможно было опровергнуть никакими доводами и соображениями. Кого и как мог бы убедить Борис в том, что он не желает власти, когда он несколько лет вел борьбу за власть? Да и на самом деле, неужели он не желал власти? А раз поверить вообще в «ненасытное властолюбие» Бориса, то как не соблазниться поверить и в то, что скорая смерть царевича Димитрия явилась плодом того же властолюбия? Царевич умер как раз тогда, когда Борис одолел всех своих соперников во дворце и стал у самого трона как «бодрый правитель» и «ближний приятель» царя Федора. Ненавистники счастливого временщика говорили вероподобно, что Борису время было устранить и последнее лицо, стоявшее между ним и троном, именно царского сына, подраставшего в Угличе.
   После всего того, что было напечатано о смерти царевича Димитрия, нет никакой нужды заново излагать все частности дела и возобновлять старую и безнадежную полемику о том, умер ли царевич в Угличе, или же спасся от покушения; и если умер, то сам ли зарезался, или был зарезан; и если был зарезан, то участвовал ли в этом преступлении Борис, или же не участвовал [5]. Тех, кто твердо усвоил себе мнение, что царевич спасся из Углича и в 1605 году пришел в Москву на «прародительский престол», а равно и тех, кто верит, что царевича заклали по повелению «лукавого раба» Бориса Годунова, наше изложение не разубедит. Оно имеет в виду иную цель - представить дело так, как выясняется оно по текстам уцелевших документов читателю, не склонному к предвзятым обвинениям против Бориса и не зависящему от того или иного толкования «следственного дела» или пресловутых «житий» и «сказаний».
   Известно, что царевич скончался 15 мая 1591 года в Угличе от раны, полученной им в «горло» и, по-видимому, захватившей сонную артерию. Через два дня это стало известно в Москве и оттуда в тот же день была послана в Углич следственная комиссия. Она прибыла в Углич 19 мая и произвела следствие, установившее, что царевич покололся ножом сам в припадке «черной» болезни. Документы этого следствия, склеенные в один «столбец», сохранились до нашего времени и не раз были напечатаны под именем «следственного дела». В 1913 году «дело» было издано facsimile [6] и, таким образом, весь следственный материал теперь доступен обзору и самому тщательному исследованию. Когда в 1605 году самозванный царь Димитрий явился в Москву, следствие 1591 года считалось опровергнутым, а царевич живым. Когда же в 1606 году этого Димитрия убили, а мощи подлинного царевича принесли в Москву и торжественно поставили «у правого столпа» в Архангельском соборе, истина следственного дела не была восстановлена. Народу официально сообщалось, что царевич Димитрий «по зависти Бориса Годунова, яко агня незлобивое, заклася»; на гробе царевича была сделана надпись, что царевич убиен был «повелением Бориса Годунова»; в житии нового святого писалось, что он неповинным страданием стяжал себе нетление и дар чудес, ибо приял заклание «от лукавого раба своего Бориса Годунова». Обвинение против Бориса было заявлено и правительством Шуйского и церковью, но оно не было ничем документальным подтверждено и осталось голословным. Только в различных редакциях «житий» царевича Димитрия и в сказаниях о самозванце частные авторы приводили различные версии рассказов о том, как устраивались по наущению Бориса всякого рода покушения на жизнь царевича, пока, наконец, один из убийц не «пререза гортань ему». Эти версии одна с другой несходны, вообще необстоятельны и значения документальных данных ни в каком случае иметь не могут. Расположенные в порядке их появления, хронологически, жития и сказания представляют любопытный образец постепенного наслоения легендарных деталей на эпическом сюжете: они чем позднее, тем полнее, и в этом отношении имеют некоторую цену для историка письменности, но для истории факта никакой цены иметь не могут. Гораздо важнее для историка те отзывы о факте смерти царевича Димитрия, которые находятся у современных писателей о смуте XVII века, не желавших описывать Угличское событие, но мимоходом его вспоминавших.
   Пользуясь всем помянутым материалом - следственным делом, сказаниями, житиями и отзывами современников, - мы попробуем дать некоторые справки об Угличских событиях, необходимые для дальнейшего освещения трагедии Бориса.
   Любопытны прежде всего те отношения, какие установились между московским двором и высланной из Москвы в Углич семьей царевича - царицей Марьей Федоровной и братьями ее, Нагими. По внешности господствовало взаимное доброжелательство. В Москву, например, с именин царевича 19 октября, на память мученика Уара (царевичу «прямое имя» было Уар, а Димитрий было имя «мирское»), по тогдашнему обычаю присылали государю «пироги»; государь же отдаривал царицу Марью мехами, а ее посланца А.А. Нагого камками и деньгами. Но подобными знаками внимания доброжелательство и ограничивалось. Семью Нагих держали в Угличе не «на уделе», а под надзором, который был поручен особому чиновнику, присланному в Углич от московского правительства, дьяку Михаилу Битяговскому. Как этого Битяговского, так и других агентов власти Нагие не любили и с ними ссорились. Шла у них, например, «брань за то, что Михаила Нагой у М. Битяговского прашивал сверх государева указу денег из казны, и Михаила (Битяговский) ему отказал, что ему мимо государев указ денег не давывать». В самый день смерти царевича Мих. Нагой с Битяговским «бранилися же за то, что Михаила Нагой не отпустил посохи», то есть людей, потребованных с подводами для государева войска. Ненависть к Битяговскому привела к тому, что его убили первого во время погрома, учиненного Нагими в Угличе после смерти царевича. Таким же убийством грозили и другому московскому чиновнику, «городовому прикащику» Русину Ракову, присланному из Москвы в Углич для сбора посохи. Ему говорили, что он «не для посохи прислан, а прислан проведывати вестей, что у них деется». Его гнали вон из Углича, грозя: «чего тебе здеся дожить? того ли дожидаешься, что и тебя с теми же побитыми людьми вместе положити, с Михаилом с Китяговским с товарищи?» Такие же чувства питала семья Нагих и к высшим чинам московской администрации, к тому правительству, которое сослало их из Москвы в захудалый город и лишило дворцового почета и столичных удобств. Осторожный в своих отзывах, Авр. Палицын решается, однако, открыть своему читателю, что царевич Димитрий был от своих «ближних», то есть родственников, «смущаем за еже не вкупе пребывания с братом», то есть за высылку из Москвы, и потому «часто в детских глумлениях глаголет и действует нелепо о ближнейших брата си (царя Федора), паче же о сем Борисе (Годунове)». «Нелепые» действия мальчика описаны одним из современников-иностранцев (Буссовым). Отметив, что царевич проявлял, вообще, «отцовское жестокосердие», Буссов рассказывает, что раз он велел своим товарищам молодым дворянам сделать из снегу несколько фигур, назвал их именами известных бояр, поставил рядом и начал рубить, приговаривая: «так им будет в мое царствование». Разумеется о чувствах Нагих к боярам шли доносы в Москву. Палицын, с обычным для него уменьем тонко выразиться, говорит, что нашлись враги (Нагим) и «ласкатели» (боярам), «великий бедам замышленницы, в десятерицу лжи составляюще, с сими (лжами) подходят вельмож, паче же сего Бориса, и от многие смуты ко греху низводят, его же краснейшего юношу (Димитрия) отсылают нехотяща в вечный покой». В московском обществе слухи о злом нраве царевича и о возможности покушений на него ходили еще до смерти царевича. Англичанин Флетчер, выехавший из Москвы в 1589 году и напечатавший свою книгу о России в Лондоне в 1591 году, поместил в ней такие знаменательные строки о Димитрии: «Жизнь его находится в опасности от покушений тех, которые простирают свои виды на обладание престолом в случае бездетной смерти царя (Федора); кормилица, отведавшая прежде него какого-то кушанья, как я слышал, умерла скоропостижно. Русские подтверждают, что он точно сын царя Ивана Васильевича, тем, что в молодых летах в нем начинают обнаруживаться все качества отца: он, говорят, находит удовольствие в том, чтобы смотреть, как убивают овец и вообще домашний скот, видеть перерезанное горло, когда течет из него кровь (тогда как дети обыкновенно боятся этого) и бить палкой гусей и кур до тех пор, пока они не подохнут». Понятно, что такие слухи и отзывы о царевиче не могли способствовать установлению согласных и доверчивых отношений между Москвой и Угличем: стороны взаимно опасались друг друга и питали взаимную вражду. По сообщению современников, в Москве желали смерти царевичу, а в Угличе мечтали о скорой кончине царя Федора. Буссов говорит, что многие бояре видели в царевиче подобие царя Ивана Васильевича и весьма желали, чтобы сын скорее отправился за отцом своим в могилу. В челобитной же царю Федору «горькой вдовицы» Авдотьи Битяговской упоминается, что убитый в Угличе Михайло Битяговский «говорил многижда да и бранился с Михаилом (Нагим) за то, что он (Нагой) добывает беспрестанно ведунов и ведуний к царевичу Димитрию; а ведун Ондрюшка Мочалов - тот беспрестанно жил у Михаила да у Григорья да у Ондреевы жены Нагого у Зиновии; и про тебя, государя (поясняла челобитчица царю Федору) и про царицу (Ирину Федоровну) Михайло Нагой тому ведуну велел ворожити, сколько ты, государь, долговечен и государыня царица».
   Возможно, как кажется, объяснить источник того убеждения, что царевич Димитрий вышел нравом в отца. Ребенок страдал тяжелой болезнью. Это была эпилепсия с основною чертою эпилептических страданий, - периодичностью припадков, и с эпилептическим психозом - неистовством. Многие свидетели удостоверяют это. Одни говорят, что «падучая немочь» или «падучий недуг» — старая болезнь царевича: «на нем была же та болезнь по месяцем беспрестанно». Другие точнее определяют время припадков, сроком более месяца между припадками: у царевича, говорят они, была болезнь «в великий пост», потом перед самой Пасхой (которая в 1591 году праздновалось 4 апреля), потом 12 мая. Во время припадков мальчика бросало на землю; когда же его подхватывали, он дрался и кусался на руках у людей. Вот как описывали очевидцы его последний припадок и приступ его болезни вообще: «Играл царевич ножиком» говорила его мамка: «и тут на царевича пришла опять та же черная болезнь, и бросило его о землю, и тут царевич сам себя ножом поколол в горло, и било его долго да туто его и не стало. А и преже того, сего году в великое говенье, та же над ним болезнь была, падучей недуг, и он поколол сваею (большим гвоздем) и матерь свою, царицу Марью, а вдругоряд на него была та же болезнь перед Великим днем, и царевич объел руки Андрееве дочке Нагого: едва у него Андрееву дочь Нагого отняли». Сам Андрей Нагой показал, что царевич «ныне в великое говенье у дочери его руки переел да и у него у Андрея царевич руки едал же в болезни, и у жильцов, и у постельниц: как на него болезнь придет, и царевича как станут держать, ионе те поры ест в нецывенъе (беспамятстве, забытье), за что попадется». Вдова Битяговского писала в поданной царю челобитной: «в великие говенья царевича изымал в комнате (то есть во дворце) тот же недуг, и он, государь, мать свою царицу тогды сваею поколол; а того, государь, многижды бывало: как его станет бити тот недуг и станут его держати Ондрей Нагой и кормилица и боярыни, и он, государь, им руки кусал, или за что ухватит зубом, то отъест». Тяжелая наследственность исказила здоровье ребенка, и царевич с его бесноватыми припадками представлялся современникам своего рода извергом, похожим на отца по душевному строю, по жажде крови, насилия и зла.
   Такова была обстановка и условия Угличских событий в мае 1591 года. Драма началась в полдень 15 мая, когда «царевич ходил на заднем дворе и тешился с робяты, играл через черту ножем». На этом «заднем», то есть внутреннем дворе дворцовой усадьбы он и получил смертельное поранение. Чтобы усвоить топографию Угличского «города» или кремля, надобно ознакомиться с прилагаемым чертежом, составленным по данным XVII века. В «город», расположенный на берегу Волги, и окруженный стеною, вело двое ворот, Спасские и Никольские. Противоположный им глухой угол города был занят дворцом, усадьба которого простиралась до собора «Спаса Преображения». Пространство, находившееся в остром глухом углу города у Наугольной Флоровской башни, было «задним двором» дворца. Церкви, «что на крови», были поставлены на месте, где случилось несчастье с царевичем и пролилась его кровь. Таким образом, устанавливается точно, что в минуту катастрофы царевич был далеко от общения с посторонними людьми. Они бывали лишь в противоположной половине «города», ибо входили в ворота, близкие к «торгу» и «посаду», и, конечно, не могли проникнуть через дворец на его внутренний двор. В обеденные часы 15 мая, когда тянулся обычный для того времени перерыв служебных занятий, и всякого рода приказные люди, от главного дьяка Михаила Битяговского до последнего «россылыцика», разошлись из города из «дьячьей избы» на посад по «подворьям», - в городе раздался набат и во дворце поднялась тревога. Со двора «вверх», то есть во дворец, прибежал мальчик «жилец» (придворный) Петрушка Колобов и сообщил, что царевич покололся ножом. По показаниям Колобова и его товарищей, таких же мальчиков («жильцов робят»), в минуту несчастья «были за царевичем только они, четыре человека жильцов, да кормилица да постельница», а посторонних не было никого. Однако мать царевича, прибежав на двор, сразу обвинила мамку царевича (старшую в его штате) Василису Волохову и начала ее бить, крича, что ее сын да сын дьяка Битяговского «зарезали» царевича. По набатному звону в город с посада сбежался народ: «многие посадские и слободские и посошные люди и с судов (на Волге) казаки (рабочие) с топоры и с рогатинами и с кольем». Версия царицы, будто ее сын зарезан московским дьяком и его сыном с их приятелями, была легко воспринята толпой. Особенно же возбуждал толпу брат царицы Михайло Нагой, всегдашний враг Битяговского, на этот раз оказавшийся пьяным после обеда на своем подворье. Под влиянием царицыных криков и Михайловых речей в Угличе начался погром. Толпа гонялась за Битяговским и его семьей и за другими заподозренными виновниками смерти царевича. Битяговский, прибежавший во дворец, пытался спрятаться в одном из строений дворцовой усадьбы, в «брусяной избе», но толпа его достала: «двери у избушки высекли да выволокли Михаила Битяговского да Данила Третьякова да тут их убили до смерти». Сына мамки царевича, Осипа Волохова, долго били и мучили, наконец, привели его «к церкви к Спасу перед царицу только чуть жива и тут его перед царицею прибили до смерти». Сына Битяговского убили «в дьячье избе» (его во дворце не было); а его мать и сестер взяли в их дому, «на подворьишке»; «ободрав», «поволокли их на двор», то есть ко дворцу, и «хотели их побити же». От смерти их избавило только вмешательство духовенства; но они все-таки были посажены, как и мамка Василиса, «за сторожил». Двор Битяговских и все их имущество было ограблено «без остатку». «На Михайлов двор Битяговского (говорил один свидетель) пошли все люди миром и Михайлов двор разграбили и питье из погреба в бочках выпив и бочки кололи; да с Михайлова же двора взяли Михайловых лошадей девятеро». Разгромили также и «дьячью избу» — канцелярию, где сидел за делами Битяговский: «у дъячьи избы сени и двери разломаны и вокна выбиты». Подьячий Третьячко о себе показывал: «и я, Третьячко, вшол в избу, ажно коробейка моя разломана, а вынято из нее государевых денег 20 рублев, что были приготовлены на царицын и на царевичев расход». Третьячку и другим подьячим угличане погрозили, что им «то же будет», что и Битяговским, и они «с того страху разбежались розно и в город ходити не смели». С такого же страху убежали из Углича и некоторые посадские люди, «а за ними гонило человек 20 посадских, для того что они были прихожи к Михаилу Битяговскому»; беглецы несколько дней «ходили по лесу, а в город иттитъ не смели». Непричастные к погрому посадские угличане свидетельствовали, что «все миром побивали»: город весь встал на тех, кого сочли виновником несчастья, и в стихийном озлоблении губил заведомо невинных людей, даже таких, которых не коснулись истерические обвинения царицы Марьи и хмельная злоба ее брата Михаила Нагого. К такому результату привело несчастье, случившееся с царевичем!
   Следственное дело дает нам понять, в каком виде предстала Угличская драма перед судом Московского правительства. Следователи в своем «обыске» официально установили, что царевич сам в припадке болезни «поколол» себя в горло ножом; его мать в отчаянии возвела ложное обвинение в убийстве на нескольких лиц; ее брат Михаил поднял толпу на этих лиц; толпа учинила «всем миром» целый погром, убив более десятка подозреваемых людей и пограбив частное добро и казенное имущество. Угличский «обыск» прежде всего был доложен в Москве патриаршему совету, «собору», от которого на следствие в Углич был послан митрополит Геласий. Собор дал свое заключение в том смысле, что «царевичу Димитрию смерть учинилася божьим судом» и что Нагие виноваты в «великом изменном деле»: «николи не было» такого лихого дела и таких убийств и кровопролитья, какие «остались от Михаила от Нагого и от мужиков». Собор поэтому передавал «то дело земское градцкое» целиком на государеву волю: «все в его царской руке: и казнь, и опала, и милость». Государь приказал боярам Угличское дело «вершити», то есть произвести надлежащее расследование и суд. К сожалению, документы, сюда относящиеся, не уцелели, и мы только из частных сообщений знаем, что погромщиков постигло суровое наказание. Летописец, представляющий судебную кару, как личную месть Бориса за гибель его сообщников, сообщает, что он царицу Марью велел постричь в монахини и сослать «в пусто место за Белоозеро», а Нагих всех разослал по городам по темницам; угличан же «иных казняху, иных языки резаху, иных по темницам рассылаху; множество же людей отведоша в Сибирь и поставиша град Пелым и ими насадиша: и оттого же Углич запустел». Легенда заявляла, что с людьми разделил ссылку даже угличский колокол, звонивший набат 15 мая и сосланный за то в Сибирь. Изложенные выше обстоятельства оправдывают необходимость суда и кары за Угличский погром. Состав следственного дела, безупречный с точки зрения палеографической, был правилен и юридически. В руки московских властей он дал материал бесспорный для возбуждения преследования против Нагих и угличских «мужиков». Но этот материал, по-видимому, не обнародованный правительством для общего сведения, не мог, конечно, разубедить тех, кто поверил по слухам в насильственную смерть царевича и, приписывая убийство Битяговским, почитал, по правилу «cui prodest» [7], первовиновником злодейства Бориса Годунова. На этом, например, стояли всю свою жизнь некоторые Нагие; так желали думать все вообще ненавистники Бориса; так шептала московская молва, подбиравшая всевозможные сплетни. Большой вероподобностью враждебных Борису толкований Угличской драмы объяснялись их упорность и распространенность.

II

   Когда в 1606 году совершилась канонизация царевича Димитрия и для церковного обихода потребовалось его «житие», оно было составлено (думается, в Троице-Сергиевом монастыре) в форме весьма литературной. Так как биография маленького царевича не могла иметь никакого содержания (ибо царевич в сущности еще и не жил сознательной жизнью), то «житие» было построено не на биографическом материале. Оно раскрывало перед читателем гибельный рост властолюбия Бориса Годунова, которое толкало его от преступления к преступлению. Стремясь к власти и престолу, Борис губит Шуйских, потом царевича Димитрия, потом царя Федора. Избранный на престол собственным замыслом и ухищрением, он своими преступлениями вызывает на себя кару божию в виде самозванца. Как орудие божьего промысла, самозванец имеет успех и истребляет Бориса со всем его родом. Исполнив же свое назначение, он, в свою очередь, истреблен благочестивым царем Василием Шуйским, которого Господь сподобил открыть и водворить в Москве мощи праведного царевича. Трагедия Бориса, павшего якобы жертвою своей преступной страсти, впервые получила в этой «повести 1606 года» литературное выражение, а чудесное явление мощей царевича было в ней объяснено, как награда свыше за неповинное страдание от властолюбца. Повесть, однако, не была принята в церковный оборот по обилию в ней политических выпадов и была для агиографического употребления сокращена и переделана. Но она дала схему и тон для всех последующих «житий» царевича, составленных в XVII веке и в Петровское время (жития Тулуповское, Милютинское, св. Димитрия Ростовского). Все редакции следуют этой схеме, и ни одна не вносит в изложение чего-либо исторически ценного. С другой стороны, «повесть 1606 года», понятая современниками, как историческая хроника московских событий, была усвоена хронографами и «летопищиками» и в их компилятивном тексте получила широкое распространение в письменности XVII века. На ее основе выросло даже совсем легендарное, по выражению Карамзина, «любопытное, хотя и сомнительное», сказание «о царстве царя Федора Ивановича», в котором судьба царевича изложена с совершенно невероятными, наивно-сказочными подробностями. Вся эта группа произведений, пошедшая от одного источника, имеет для историка цену только как литературный эпизод, любопытный не фактическими данными, а эволюцией сюжета и взглядами авторов.
   От этой группы «житий» и сказаний в стороне стоят некоторые особые рассказы об убиении царевича. Например, в официальном «Новом летописце» XVII века есть подробное повествование об Угличских событиях, в литературном отношении самостоятельное. В одном из сборников знаменитого археографа П.М. Строева нашлось и еще одно особого рода повествование, по-видимому, XVIII столетия. Из них рассказ «Нового летописца», наиболее обстоятельный, доставил много труда критикам. Его считали самым веским свидетельством против Годунова такие историки, как С.М. Соловьев, Н.И. Костомаров, арх. Филарет. Но доводы их встречали решительные возражения со стороны, например, Е. А. Белова и А.И. Тюменева, специально изучавших Угличское дело. Чем ближе подходит исследователь к общению со всей совокупностью текстов, относящихся к факту смерти царевича Димитрия, тем решительнее делается его отрицание данного памятника: «Рассказ «Нового летописца», говорит А.И. Тюменев: не выдерживает и той снисходительной критики, какую к нему применяет Соловьев. В самом рассказе мы встречаем много черт, которые именно заставляют нас заподозрить его. Ряд легендарных вставок и сказочных оборотов речи, ряд известий очень сомнительного свойства и заведомо ложных - все это никоим образом не позволяет видеть в авторе очевидца, современника или человека, писавшего на основании современных источников». Действительно, «Новый летописец» был обработан только в 1630 году (лет через сорок по смерти царевича), и его рассказ об Угличской драме во многом уже принял вид эпически воспроизведенного предания. Состав его в основе напоминает «жития». Исходный пункт - в преступном властолюбии Бориса; оно ведет Бориса к ряду покушений на жизнь царевича: яд, много раз данный мальчику, не действует, ибо Бог не попускает тайной смерти царевича, «хотя его праведную душу и неповинную кровь объявити всему миру»; люди, предназначенные для покушения на царевича, отказываются от преступления (Загрязский, Чепчугов, действительная роль которых историкам вовсе не известна). Находятся, наконец, исполнители замысла -окольничий Клешнин (один из следователей, посланных в 1591 году в Углич царем Федором), Битяговские, Качалов, Волоховы (жертвы Угличского погрома). Во время прогулки поранили царевича Качалов и двое молодых людей: сын мамки Волоховой и сын дьяка Битяговского; старшие же вдохновители убийства остались в стороне. Убийцы от страха отбежали с места преступления «дванадесять верст», но кровь праведного вопияла к Богу и «не попусти их»: они возвратились назад и вместе с прочими «союзниками» своими были побиты «камением». Затем последовало пристрастное и обманное следствие со стороны Бориса и гонение на родню царевича - Нагих. Таково содержание рассказа «Нового летописца», безусловно подходящего к типу «житий» и родственных им сказаний. Оригинальнее повесть Строева. Она напоминает подробный дневник событий 15 мая 1591 года, описывает час за часом, что делал царевич в последний день своей жизни, и с протокольной точностью передает подробности покушения на него. На царевича напали, когда он был «противу церкви царя Константина», кормилицу «палицею ушибли», а царевичу «перерезали горло ножем». Однако ближайшее знакомство с построением и содержанием памятника заставляет сомневаться даже в том, чтобы его автор знал топографию города Углича (церкви царя Константина в «городе» писцовые книги не знают), а также и в том, чтобы он был современником события и чтобы текст его повести был старше 1606 года. Если дозволительно по догадке определить время составления этой повести, то известный нам текст ее носит на себе черты XVIII, а не XVII столетия.
   Если исследователь останется в круге этих, характеризованных выше, произведений, не войдя в рассмотрение всей вообще московской письменности, посвященной Смутному времени, то он получит впечатление, что вера в преступность Бориса и насильственную смерть царевича Димитрия была всеобщей и непререкаемой у всех современников той эпохи. Однако, такое впечатление было бы совершенно неправильным. Целый ряд наблюдений определенно говорит исследователю, что вопрос о виновности Бориса в смерти царевича оставался именно вопросом для многих современников события, несмотря на то что и позднейшие правительства, и церковь, и литературные произведения, рассмотренные нами, громко и настойчиво заявляли о злодействе властолюбца Бориса. Совесть московских людей не всегда успокаивалась на официальных уверениях, и наиболее смелые и искренние писатели пытались так или иначе обойти не предписанные «циркуляром» или «декретом», но тем не менее вразумительные и властные требования московской цензуры. О том, как они это делали, автору настоящих строк пришлось уже писать в одном из своих трудов, именно, следующее [8]:
   «Русские писатели XVII века в их отношениях к Борису представляют любопытнейший предмет для наблюдения. Они писали свои отзывы о Борисе уже тогда, когда в Архангельском московском соборе была «у правого столпа» поставлена рака с мощами царевича Димитрия и когда правительство Шуйского, дерзнув истолковать пути Промысла, объявило, что царевич Димитрий стяжал нетление и дар чудес неповинным своим страданием именно потому, что приял заклание от лукавого раба своего Бориса Годунова. Власть объявляла Бориса святоубийцею, церковь слагала молитвы новому страстотерпцу, от него приявшему смерть; мог ли рискнуть русский человек XVII века усомниться в том, что говорило «житие» царевича и что он слышал в чине службы новому чудотворцу? Современная нам ученая критика имеет возможность объяснить происхождение позднейших житий царевича Димитрия из ранней «повести 1606 года»; она может проследить тот путь, каким политический памфлет постепенно претворялся в исторический источник для агиографических писаний; но в XVII веке самый острый и отважный ум не был в состоянии отличить в житии святого достоверный факт от сомнительного предания. В наше время можно решиться на то, чтобы в деле перенесения мощей царевича Димитрия в Москву в мае 1606 года видеть две стороны: не только мирное церковное торжество, но и решительный политический маневр, и даже угадывать, что для Шуйского политическая сторона дела была важнее и драгоценнее. Но русские люди XVII века, если и понимали, что царь Василий играл святыней, все же не решались в своих произведениях ни отвергать его свидетельств, ни даже громко их обсуждать. Один дьяк Ив. Тимофеев осмелился прямо поставить пред своим читателем вопрос о виновности Бориса в смерти царевича, но и то лишь потому, что, в конце концов, убедился в вине Бориса и готов был доказывать его преступность. Он решался спорить с теми, кто не желал верить вине Бориса; «где суть иже некогда глаголющий, яко неповинна суща Бориса закланию царского детища?» спрашивает он, принимаясь собирать улики на Годунова. Но Тимофеев - исключение среди пишущей братии его времени: он всех откровеннее, он простодушно смел, искренен и словоохотлив. Все прочие умеют сдержать свою речь настолько, что ее смысл становится едва уловимым; они предпочитают молчать, чем сказать неосторожное слово. Тем знаменательнее и важнее для историка две особенности в изложении дел Бориса независимыми и самостоятельными русскими писателями XVII века. Если исключим из их числа таких односторонних авторов, как панегирист Бориса патриарх Иов и панегирист Шуйских автор «повести 1606 года», то сделаем над прочими такое наблюдение: во-первых, они все неохотно и очень осторожно говорят об участии Бориса в умерщвлении царевича Димитрия, а во-вторых, они все славят Бориса, как человека и правителя. Характеристика Бориса у них строится обыкновенно на красивой антитезе добродетелей Бориса, созидающих счастье и покой Русской земли, и его роковой страсти властолюбия, обращающей погибель на главу его и его ближних. Вот несколько тому примеров. В хронографе 1616-1617 года, автор которого, к сожалению безвестный, оставил нам хорошие образчики исторической наблюдательности и литературного искусства, мы читаем о смерти царевича одну только фразу, что он убиен «от Митьки Качалова да от Данилки Битяговского; мнози же глаголаху, якоже убиен благоверный царевич Дмитрий Иванович Углецкой повелением московского боярина Бориса Годунова». Далее следует риторическое обращение ко «злому сластолюбию власти», которое ведет людей в пагубу; а в следующей главе дается самая благосклонная оценка Борису, как человеку и деятелю. Упокоив и устроив свое царство, этот государь, «естеством светлодушен и нравом милостив», цвел «аки финик листвием добродетели». Он мог бы уподобиться древним царям, сиявшим во благочестии, «аще бы не терние завистные злобы цвет добродетели того помрачи». Указывая на эту пагубную слабость Бориса, автор сейчас же замечает: «но убо да никтоже похвалится чист быти от сети неприязньственного злокозньствия врага», то есть, диавола. Итак, об участии Бориса в Угличском убийстве автор упоминает с оговоркой, что это лишь распространенный слух, а не твердый факт. Не решаясь его отвергнуть, он, однако, относится к Борису, как к жертве «врага», который одолел его «злым сластолюбием власти». Гораздо больше, чем вине Годунова в смерти царевича, верит автор тем «хит-ростройным пронырствам», с помощью которых Борис отстранил Романовых от престола в 1598 году. Эти пронырства он, скорее всего, и разумеет, говоря о «завистной злобе» Годунова. В остальном же Борис для него - герой добродетели. С жалостливым сочувствием к Борису говорит он особенно о том, как внезапно была низложена врагами «доброцветущая красота его царства». Знаменитый Авраамий Палицын не менее осторожен в отзывах о роли Бориса в Угличском деле. По его словам, маленький царевич говорил и действовал «нелепо» в отношении московских бояр и особенно Бориса. Находились люди, «великим бедам замышленницы», которые переносили все это, десятерицею прилыгая, вельможам и Борису. Эти-то враги и ласкатели «от многие смуты ко греху сего низводят, его же, красневшего юношу, отсылают и не хотяща в вечный покой». Итак, не в Борисе видит Палицын начало греха, а в тех, кто Бориса смутил. Ничего больше келарь [9] не решается сказать об Угличском деле, хотя и не принадлежит к безусловным поклонникам Годунова. Следуя основной своей задаче - обличить те грехи московского общества, за которые Бог покарал его Смутою, - Палицын обличает и Бориса, но Угличское дело вовсе не играет роли в этих обличениях. Обрушиваясь на Бориса за его гордыню, подозрительность, насилие, за его неуважение к старым обычаям и непочтение к святыне, Палицын вовсе забывает о смерти маленького царевича и, говоря «о начале беды во всей России», утверждает, что беда началась как возмездие за преследование Романовых: «яко сих ради Никитичев-Юръевых и за всего мира безумное молчание еже о истинно к царю». И в то же время, как далеко ни увлекает писателя его личное нерасположение к Годунову, умный келарь не скрывает от своих читателей, что Борис умел сначала снискать народную любовь своим добрым правлением - «ради строений всенародных всем любезен бысть». Кн. И. А. Хворостинин, так же как и Палицын, холоден к Борису, но и он, называя Годунова лукавым и властолюбивым, в то же время слагает ему витиеватый панегирик; на убиение же Димитрия он дает читателю лишь темнейший намек, мимоходом, при описании перенесения праха Бориса из Кремля в Вар-сонофьев монастырь. Высоко стоявший в московском придворном кругу князь И.М. Катырев-Ростовский доводился шурином царю Михаилу и уже потому был обязан к особой осмотрительности в своих литературных отзывах. Он повторил в своей «повести» официальную версию о заклании царевича «таибниками» Бориса Годунова, но это не стеснило ею в изложении самых восторженных похвал Борису. Ни у кого не найдем мы такой обстоятельной характеристики добродетелей Годунова, такой открытой похвалы его уму и даже наружности, как у князя Катырева. Для него и сам Борис «муж вело чуден», и дети его, Федор и Ксения, - чудные отрочата. Симпатии Катырева к погибшей семье Годуновых принимают какой-то восторженный оттенок. И сами официальные летописцы XVII века, поместившие в «Новый летописец» пространное сказание о убиении царевича по повелению Бориса, указали в дальнейшем рассказе о воцарении Годунова на то, что Борис был избран всем миром за его «праведное и крепкое правление» и «людем ласку великую». Так во всех произведениях литературы XVII века, посвященных изображению Смуты и не принадлежащих к агиографическому кругу повествований, личность Бориса получает оценку независимо от Угличского дела, которое или замалчивается, или осторожно обходится. Что это дело глубоко и мучительно затрагивало сознание русских людей Смутной поры, что роль Бориса в этом деле и его трагическая судьба действительно волновали умы и сердца, - это ясно из «Временника» Ив. Тимофеева. Тимофеев мучится сомнениями и бьется в тех противоречиях, в которые повергают его толки, ходившие о Борисе. С одной стороны, он слышит обвинения в злодействах, насилиях, лукавстве и властолюбивых кознях; с другой - он сам видит и знает дела Бориса и сам чувствует, что одним необходимо надо сочувствовать, а другие должно осудить. Он верит в то, что нетление и чудеса нового угодника Димитрия - небесная награда за неповинное страдание, но он понимает и то, что подозреваемый в злодействе «рабоцарь» Борис одарен высоким умом и явил много «благодеяний к мирови». Как ни старается Тимофеев разрешить свои недоумения, в конце концов он сознается, что не успел разгадать Бориса и понять, «откуду се ему доброе прибысть». «В часе же смерти его, - заключает он свою речь о Борисе, - никтоже весть, что возьодоле и коя страна мерила претягну дел его: благая, ли злая»...
   После всех подобных наблюдений можно ли утверждать, что для общества того времени преступность Бориса бесспорна и что Угличское дело для его современников не представляло такого же темного и сомнительного казуса, какой оно представляет для нас? Канонизация Димитрия, совершенная в 1606 году, превратила этот казус в неподлежащий спору факт; но до обретения мощей царевича отношение к его праху и к его памяти со стороны правительства и народа было таково, что вовсе не давало повода предугадывать дальнейшее почитание и славословие. Царевич Димитрий не возбуждал к себе особого внимания и расположения, и смерть его, по-видимому, прошла без заметного шума и движения в обычном обиходе московской жизни. Надо помнить, что прижитый от шестой или седьмой жены (когда церковь не венчала и третьего брака) Димитрий не мог почитаться вполне законным: «он не от законной, седьмой жены», говорилось в официальных разговорах московских и польских послов. С такой, вероятно, точки зрения Димитрий не всегда даже назывался «царевичем». Любопытна в этом отношении одна запись в «келарском обиходнике» Кириллова монастыря, составленном в царствование Бориса Годунова. Обиходник перечислял «кормы», которые ставились монастырской братии в память и поминовение разных событий и лиц. Под 26 октября там записан «по князе Димитрее Ивановиче Углицком корм с поставца»: этот князь - сын Ивана III Васильевича, по прозвищу «Жилка» (умер в 1521 году). А под 15 мая (день смерти царевича) значилось: «по князе Димитрее Ивановиче по Углецком последнем корм с поставца». Под этим «последним Угличским» разумеется Димитрий царевич, царевичем, однако, не названный. Когда же совершилась канонизация Димитрия, эту запись «обиходника» заклеили бумажкой и на заклейке написали: «того же месяца в 15 день, на память благоверного царевича князя Димитрия Углецкого, Московского и всея Руси чудотворца, праздничный корм с поставца». Так изменилась формула обозначения, обратившая «князя» в «царевича». Похороны царевича совершились тотчас по «обыске» следственной комиссии в Угличе; прах его не сочли необходимым отвезти в Москву к «гробам родителей» в Архангельском соборе, как возили в старину князей, умерших вне Москвы. Тот, например, Димитрий Иванович «Жилка», о котором упомянуто в Кирилловском «обиходнике», скончался в Угличе, но был похоронен в «Архангеле» в Москве подле гроба Димитрия Донского. Другой князь Дмитрий, прозвищем «Красный», брат Димитрия Шемяки, умерший в Галиче, был также перевезен в Москву (1441 г.), и летописец рассказывает много любопытного о подробностях его кончины и о трудностях перенесения его тела, которое «дважды с носилиц срониша». Не было, казалось, никакого препятствия положить «Угличского последнего» князя-царевича в Московском Архангельском соборе; но этой чести ему не оказали. По слову летописца, царевича Димитрия «погребоша в соборной церкви Преображения Спасова» в Угличе. При этом угличане и самую могилу его вскоре позабыли. Родные царевича, высланные из Углича, разумеется, не имели возможности заботиться о ней, а царь Федор не видел в том надобности. Существует любопытнейшее свидетельство, что в 1606 году жители Углича не могли указать место погребения царевича духовенству, присланному из Москвы за его телом. Всем городом искали могилу (не совсем ясно, внутри или вне Преображенского собора) и «долго не обрели и молебны пели и по молебны, само явилось тело: кабы дымок из стороны рва копанова показался благовонен, тут скоро обрели». Устранив с этого известия агиографический налет, получим бесспорный факт - заброшенной, даже потерянной могилы. Что мешало местным почитателям памяти царевича, если таковые были, чтить его могилу? Страх Борисовых гонений мог подавить желание украсить последнее убежище опального царевича, запомнить место его упокоения никто не мог запретить. Современники события 1591 года отметили, что царь Федор не был на погребении брата в Угличе, хотя и посетил в те дни, на праздник Троицы (23 мая), Троице-Сергиев монастырь. Они объясняли это хитростью Бориса, который будто бы зажег Москву, чтобы отвлечь от поездки в Углич. Однако московские пожары 1591 года произошли не в мае, а в июне, и потому не могли стать помехой для царской поездки в Углич, где царевича схоронили, вероятно, еще до Троицына дня. Отсутствие царя Федора надо объяснять иначе. Царь вообще мог ездить и, по-видимому, любил поездки. Кроме обычных «ближних походов» кругом Москвы, он совершил, например, зимний поход под Нарву, где участвовал в военных действиях (1590 г.). В 1592 году весной он объехал монастыри в Можайске, Боровске и Звенигороде. Через три года он опять был в Боровске. Но в Углич царь Федор не собрался ни разу: ни на погребение брата, ни на большое церковное торжество открытия мощей князя Романа Угличского (1595 г.). Причина этого не в физической слабости Федора; если она не случайна, то она кроется, всего вернее, в том, что Углич почитался тогда «уделом», местом выделенным из государственной территории и чужим; а любовь к брату Димитрию у царя Федора не была столь велика, чтобы подвинуть царя посетить «удел» и почтить своим присутствием похороны царевича, смерть которого вызвала в этом уделе погром и кровопролитие. Ко всему сказанному надобно прибавить и еще одну любопытную и знаменательную частность, отмеченную польскими дипломатами того времени. Они указывали московским людям при переговорах с ними в 1608 году, что время и обстоятельства кончины царевича Димитрия были в Московском государстве основательно призабыты и что, когда московским воеводам пришлось обличать выдумки самозванца, они явно путались и ошибались. Так, Черниговский воевода в 1603 или 1604 году писал Остерскому старосте, что царевич закололся в Угличе в 1588 году, «шестнадцать лет тому назад», тогда как это было в 1591 году, тринадцать лет назад; и погребен царевич, по сообщению воеводы, был «в церкви соборной Пречистые Богородицы», а поляки знали, что в Угличе такой церкви нет, а есть соборная церковь «Святого Спаса». Приведя и другие ошибки в том же роде, поляки справедливо полагали, что в них были повинны не сами воеводы, а московские их начальники, присылавшие им неверные сведения из Москвы, «учинил такое незгодное порозненъе Борис, господар ваш, и его дьяки», - говорили они.

III

   Итак, «последний Угличский» удельный князь, рожденный «не от законной, седьмой жены», не удостоенный погребения со своими царскими «светлыми родителями» в их московской усыпальнице, забытый в своей заброшенной могиле, - таков царевич Димитрий до своей канонизации, по свидетельству современных ему документов. Но смерть царевича, не возбудившая особого интереса в московской массе, оказалась роковым для Бориса обстоятельством, потому что давала ненавистникам Бориса удобный мотив для правдоподобного клеветнического обвинения его в покушении на царевича. Бориса обвиняли во многом: в покушении па жизнь Грозного, в умерщвлении Шуйских, в поджоге Москвы, позднее - в смерти Федора и Ирины и во многом другом. Но все подобные обвинения казались произвольными и маловероятными; а смерть Димитрия от ножевого удара, с пролитием крови и с громким обвинением против правительственного агента Битяговского, убитого якобы за его злодейство, действительно создавала почву для подозрений против его начальника и вдохновителя Бориса. Ясным казался и мотив преступления - «ненасытное властолюбие» и жажда престола. В лице Димитрия устранялся последний представитель выродившейся царской семьи и наступал конец династии. Кому же могло быть это желательно более, чем Борису? Кто мог более Бориса мечтать о наследовании престола? Кто был ближе к сану царскому, чем правитель царства, державший в руке своей фактическую власть?
   Такого рода размышления и рассуждения могли рождать уверенность в преступности Бориса в людях прямолинейных, не склонных учитывать все частности обстановки, или же не знавших этих частностей. Позднейший исследователь, если вдумается в обстоятельства тех лет, непременно эти частности учтет. Он придаст значение тому, что царица Ирина в момент смерти царевича Димитрия еще не потеряла надежды иметь детей и что надеждой на царское чадородие утешались и все ее близкие. И Борис, разумеется, понимал, что смерть сомнительного по степени законности государева брата отнюдь не составит решительной утраты для династии, если только у Федора и Ирины родится дитя. В 1591 году убить Димитрия еще не значило доконать династию. Действительно, в мае 1592 года у царской четы родилась дочь царевна Феодосия, «Богом данная», и в Москве окрепла было надежда, что царский корень процветет через эту новую «благородную отрасль». Как ни мала была царевна, Борис официально говорил, что она ему «и государыня и племянница». Если позднее в Москве возникло намерение искать заграничных женихов для царевны Ксении Годуновой, то и в отношении царевны Феодосии могла родиться та же мысль сочетать ее в будущем с иностранным принцем и этим обеспечить Москве династическое преемство. Как близорук был бы Борис, если бы он счел своевременным покушение на Димитрия в такой обстановке! Расчет на возможность потомства в царской семье, конечно, у него был. Но как тонкий политик, он, по-видимому, знал, что надобно было делать ему и его сестре, царице Ирине, чтобы обеспечить за собою власть даже и в отсутствие желаемого потомства. Очень знаменательна одна особенность тогдашнего дворцового «чина». Царица Ирина Федоровна - впервые в московском государственном быту - была при муже формально введена в сферу управления, как первосоветница своего супруга, «избывавшего мирской докуки», и наравне с боярами принимала участие в обсуждении государственных дел. Не только дворцовые и «мирские» дела, но даже и церковные не миновали ее участия и совета. Даже знаменитое решение московского правительства посадить грека патриарха Иеремию «в начальном месте в Володимире», а не в Москве, состоялось с участием царицы: царь Федор «помысля с своею благоверною и христолюбивою царицею и великою княгинею Ириною, говорил с бояры» об этом важнейшем деле. Такою практикою постепенно подготовлялось то, что последовало при кончине царя Федора, - передача царства царице Ирине. Если бы царевич Димитрий оставался в живых, его право на наследование престола было бы оспорено Ириною, и законная супруга, советница и соправительница государя, разумеется, имела бы более шансов встать у власти, чем припадочный царевич, прижитый не в законном браке. Московское воззрение на внезаконных детей, выраженное в Уложении 1649 года (X, 280), было презрительно и сурово, и царевич, надо думать, нашел бы у своих противников соответствующую квалификацию. Отметим и еще одну любопытную частность в поведении Бориса. Пока вопрос о царском чадородии не стал безнадежным, Борис ничем не обнаруживал своих династических поползновений. Когда же умерла царевна Феодосия, и физический упадок царя отсекал надежду на чадородие не царицы, а уже «изнемогавшего» родителя, тогда Борис стал официально ставить рядом с собою, правителем царства, своего сына Федора. В церемониях при дворе Бориса и в письменных сношениях правителя Федор Борисович является действующим лицом: принимает послов, шлет подарки от себя владетельным особам, «пишется» в грамотах рядом с отцом. Такое привлечение сына в сферу политических сношений и действий свидетельствует о тонкой предусмотрительности Бориса: в своем сыне он постепенно готовил преемника его положения и власти. Но это выступление Федора Борисовича относится ко времени не ранее 1594-1595 годов, ибо ранее оно было бы бесцельно и неосторожно. Обстоятельства в Москве складывались так, что до этого времени не только сыну Бориса, но и самому царевичу Димитрию нельзя было бы надеяться на верное получение престолонаследства. На дороге стояли женщины - жена и дочь царя. По смерти дочери оставалась жена, и только в чаянии, что она не будет помехою и противницею своему племени — брату и племяннику, брат ее Борис начал «являть» своего сына и царицына племянника Московскому царству и дружественным правительствам. Соображая все эти обстоятельства, можно понять, что они были на деле гораздо сложнее, чем представлялись площадным и келейным клеветникам, возводившим на Бориса одно обвинение за другим. В толпе легко было распространить всякий мало-мальски вероподобный слух, ибо толпа во все времена, по старому слову, «слуховерствовательна» и «небыстрораспрозрительна» на правду и ложь. Историческое же исследование в том и полагает свою цель, чтобы освободиться от всякой тенденциозности и пристрастия, каким бы подобием истины они ни были прикрыты. С этой точки зрения историк не имеет ни малейшего права предъявлять памяти Бориса обвинение, лишенное объективных доказательств и исторического смысла.


  [1] Иммунитет - право феодала осуществлять в своих владениях некоторые государственные функции (например, суд. Сбор налогов, полицейский надзор) без вмешательства представителей центральной власти.
  [2] Регалия - здесь: привилегия на получение определенных доходов.
  [3] Тархан (тарханная грамота) - грамота, подтверждающая освобождение от уплаты налогов.
  [4] Посоха - повинность тяглового населения в XVI - XVII вв. по поставке определенного числа людей с сохи в армию.
  [5] Весь материал по вопросу о смерти царевича, до последнего десятилетия, рассмотрен в статье А.И.Тюменева: "Пересмотр известий о смерти царевича Димитрия" в "Журнале Министерства Народного Просвещения" за 1908 г., май (прим. автора).
  [6] Владимир Клейн. "Угличское следственное дело о смерти царевича Димитрия 15 мая 1591 года". Часть I: "Дипломатическое исследование подлинника". Часть II: "Фототипическое воспроизведение подлинника и его транскрипция". Москва. 1913 (прим. автора).
  [7] Cui prodest (лат.) - "кому выгодно?"
  [8] "Очерки по истории Смуты в Московском государстве XVI-XVII вв.", глава III, § II (прим. автора).
  [9] Келарь - монах, ведающий монастырским хозяйством.

на страницу семинаров 

Rambler's Top100