Н.М. Карамзин: от литературы к истории
Ю.М. Лотман

Сотворение Карамзина
(главы из книги)

Комментарии Ю.М. Лотмана приводятся с дополнениями,
что обусловлено учебными целями публикации.
Автобиография и построение самого себя

   Непосредственно автобиографические тексты образуют и "Московском журнале" два несмыкающихся и параллельно текущих потока. Один - повествование, погруженное в бытовую обстановку с конкретными приметами места и времени и реальными именами. Другой, также имеющий все приметы автобиографического повествования от первого лица, переносит нас в условно-поэтическое пространство, и действуют в нем аглаи, агатоны, леоны. Однако у этих имен есть "ключи" - читатели, большинство из которых так или иначе было знакомо с издателем или соприкасалось с кругом его знакомых, без труда подставляли под эти имена знакомые образы из реальной жизни издателя.
   Чем вызвана такая двойственность?
   В свое время А.М. Кутузов убеждал Карамзина не посвящать свое перо описаниям внешнего реального мира - единственная цель писателя есть изображение внутренних душевных состояний: "Не наружность жителей, не кавтаны и рединготы их, не домы, в которых они живут, не язык, которым они говорят, не горы, не моря, не восходящее или заходящее солнце, суть предметы нашего внимания, но человек и его свойства. Все жизненные вещи могут также быть употребляемы, но не иначе, как пособия и средства" [1]. Литературная деятельность Карамзина, казалось, оправдала опасения Кутузова: "Он не может описывать ничего иного, как внешним образом" [2]. Между тем Кутузов был неправ. Карамзин стремился описывать внутренний мир человека, но не в отрыве, а в связи с внешним. Для него была близка позиция Шефтсбери [3], который в цитированном уже письме Бейлю [4] утверждал, что "испытатель старается соединить обе нити своего познания (эмпирического - внешнего и умозрительного - внутреннего - Ю.Л.) и переходить из одного мира в другой". Но акцент мог меняться. В одном случае "сердценаблюдатель" проникал во "внутреннее" через "внешнее", в другом - во "внешнее" через "внутреннее". Однако в обоих случаях Карамзин периода "Mосковского журнала" мыслил человека в связи с окружающей его жизнью. В этом смысле характерна поправка, которую он внес в концепцию кантианца Бутервека [5]. К словам: "Кто хочет быть Поэтом, тот более всего должен любить человеческую натуру; ибо она пребывает всегда главным предметом Поэзии" - Карамзин сделал примечание: "Человечество и Натура суть два (курсив мой - Ю.Л.) великие предмета Поэзии. Тот единственно может быть Поэтом, кто взором своим проницает в Человечество и в Натуру глубже нежели другие" (МЖ, VIII, 10-11, 125) [6].
Николай Карамзин    Первое из двух автобиографических направлений представлено "Письмами русского путешественника" - одним из центральных произведений Карамзина, произведением, которое составило эпоху в русской культуре.
   Мы видели, что "Письма русского путешественника" можно было бы принять за мистификацию, если бы читатель интуитивно не чувствовал серьезность и значительность этого произведения. Текст преподносится читателю как письма, но фактически письмами не является. Текст, который читатель должен был воспринять как автобиографию, не был автобиографией в том смысле, что, как мы имели возможность убедиться, совсем не преследовал цели рассказывать о событиях жизни автора. Перед нами - художественное произведение, умело "притворяющееся" жизненным документом. Конечно, как мы также могли убедиться, стремление скрыть определенные факты своего реального путешествия появилось у Карамзина, видимо, под влиянием автоцензуры и условий, в которых происходила публикация "Писем". Однако было бы крайне легкомысленно видеть в этом основную причину. Карамзин, бесспорно, предпочел бы вообще не публиковать своего произведения, чем печатать текст, в котором он должен был бы говорить не то, что считал нужным. Различие между биографической и художественной реальностями говорит о том, что для глубинного замысла Карамзина следование подлинным фактам его путешествия не было обязательно. Нужно раз навсегда отрешиться от представления о том, что перед нами - биографический документ, и видеть в "Письмах русского путешественника" художественное произведение, определенное характером замысла, построенного по законам искусства, как их понимал автор.
   Каков же был замысел этого произведения?
   Цель "Писем" была тесно связана с более общими задачами, которые Карамзин в этот период ставил перед собой. Отношение Карамзина в 1790-е годы к реформам Петра I было безусловно положительным. И в "Письмах", и в планах "Похвального слова Петру I" (1798) Карамзин подчеркивает мысль о единстве путей прогресса для всех народов и, следовательно, о необходимости усвоить культурный опыт европейских государств. "Какой народ не перенимал у другова? и не должно ли сравняться, чтобы превзойти?" (253). Петр разорвал "завесу, которая скрывала от нас успехи разума человеческого, и сказал нам: "смотрите; сравняйтесь с ними, и потом, естьли можете, превзойдите их!" Немцы, Французы, Англичане, были впереди Руских по крайней мере шестью веками: Петр двинул нас своею мощною рукою, и мы в несколько лет почти догнали их. Все жалкия Иеремиады [7] об изменении Руского характера, о потере Руской нравственной физиогномии (в МЖ было: "Руской народной, моральной физиономии") или не что иное как шутка, или происходят от недостатка в основательном размышлении" (254) [8].
   Мысль Карамзина обращалась к Петру I на всем протяжении его жизни. Странно было бы предположить, что он не думал о нем, отправляясь за границу. По крайней мере в "Письмах" он уже в Нарве предается размышлениям на эту тему. Если Маяковский назвал цикл американских очерков "Мое открытие Америки", то Карамзин вполне мог озаглавить свое путешествие "Мое открытие Европы". И как "открытие Америки" обращало мысли к Колумбу, "открытие Европы" заставляло думать о Петре. Мы вряд ли ошибемся, если подумаем, что Карамзину не раз приходила на ум параллель между своим путешествием и "Великим посольством".
   Однако полагал ли Карамзин, что дело Петра I уже завершено и не нуждается в продолжателе? Думаем, что нет. В процитированном отрывке задумаемся над словечком "почти": "мы в несколько лет почти догнали их". Что же скрывается за этим "почти"? И был ли Карамзин убежден, что Петр и его реформы не нуждаются в коррективах? Присмотримся. В письме из Лиона от 9 марта 1790 года Карамзин приводит большую выписку из Томсона о Петре Великом и снабжает ее своим переводом, в котором обращают на себя внимание следующие слова о Петре: "Смирив жестокого варвара, возвысил он нравственность человека" (в МЖ было: "моральную натуру человека") (199, 438). Мысль о нравственном возвышении человека как цели реформы запала Карамзину в сознание. Включив в "Письма" перевод слов арии Лефорта из оперы Гретри (текст Буйи) "Петр Великий", Карамзин решительно переосмыслил содержание песни. Наставлять современником "в искусстве жить" Карамзин, видимо, считал своей задачей. "Вторая петровская реформа", реформа не государственного быта, не внешних условий общественного существования, не техники или кораблестроения, а "искусства жить" - цель, которая может быть достигнута не усилиями правительства, а действиями людей культуры, прежде всего писателей. Если мы поймем, что реформа языка составляла для Карамзина важнейшую часть этого преобразования, то нам станет очевидным, что роль главного преобразователя Карамзин отводил себе. Тогда предположение, что свою деятельность он соизмерял с петровской, не покажется нам преувеличенным.
   Карамзинская реформа мыслилась как продолжение петровской [9].
   Петр осуществил секуляризацию культуры, изъяв ее из рук церкви и передав государству. Начиная с Сумарокова и, особенно, благодаря Новикову, культура ушла из-под власти государственной монополии, но она осталась прерогативой "серьезной" элиты, которая присвоила себе право учить общество. Культура, литература, мораль были переданы в руки избранных идеологов. Карамзин отказался от средств Новикова, но не от его целей. Слить культуру с общежитием, образование со светской беседой, дать обществу мораль без морализации. Как позже Пушкин и Чехов, он считал красоту и изящество основой нравственности. Если языковую реформу Карамзина можно рассматривать как дальнейшую секуляризацию языка, то преобразование культуры было дальнейшей ее "европеизацией". Это было сближение культуры с жизнью образованной части общества, борьба против "педантизма", ориентация на "дамский вкус". Подобие тому, как парижский салон XVII- XVIII веков перевел науку, например, астрономию, философию, поэзию, даже богословие, на язык светской дамы и, освободив культуру от цехового педантизма, сделал среднего образованного человека способным ориентироваться в бурном прогрессе, охватившем все области человеческого знания, задуманная Карамзиным реформа должна была создать нового человека культуры [10].
   И здесь напрашивается параллель с молодым Тредиаковским. Переводя роман П. Таллемана на русский язык, Тредиаковский ориентировался на культуру "голубого салона" госпожи Рамбуйе [11]. Однако в новых условиях все меняло свой смысл. Во Франции культура салона порождала прециозный [12] роман, который мог жить лишь в контексте всей системы отношений и атмосферы, господствовавшей в салоне. Салон порождал роман. Переводя "Езду в остров любви", Тредиаковский рассчитывал, что роман в России породит салон как культурное явление, текст создаст себе культурный контекст [13].
   Желая передать культуру в руки "светского человека", Карамзин имел в виду не реального человека дворянского света своей эпохи, а культурную личность, которой еще в жизни не было. Его воображению рисовался дворянский интеллигент пушкинской эпохи. Карамзин обращался к аудитории, которую еще предстояло создать. И эту работу по созданию нового типа культурной личности должны были выполнить тексты Карамзина, "Московский журнал" и, в особенности, "Письма русского путешественника".
   Эта задача требовала трудного сочетания обширности и серьезности содержания с легкостью и увлекательностью изложения.
   Карамзин был высочайшим мастером популяризации: неизменно обращаясь к аудитории, которая была заведомо ниже его по культурному кругозору, и стремясь возможно расширить границы своей аудитории, он одновременно сохранял высокий уровень идей, умение не опускаться до читателя, а поднимать его до себя. Эти способность потом с блеском проявилась в его "Истории". Однако эта же задача требовала создания особого образа повествователя, образа, который как бы сделался посредником между автором и читателем. При этом надо было построить образ так, чтобы читатель принял его за самого автора, за Карамзина, и поверил бы и свою иллюзию так же, как он поверил, что читает подлинные письма бесхитростного путешественника, описывающего все, что попадает ему на глаза.
   Карамзин разделял просветительскую теорию, согласно которой зритель будет сочувствовать героям пьесы и воспримет идеи автора только, если на сцене увидит себя или сможет вообразить себя и тех же положениях. Расширяя эту концепцию, он хотел, чтобы читатель увидал в "русском путешественнике" не Ментора, учители с недосягаемым уровнем мудрости, а обычного человека, с кою рым мог бы сравнить себя. Это заставляло отвергнуть в качестве образца и любимого Карамзиным Стерна [14]. Стернианский повествователь был слишком парадоксален, слишком капризен, слишком из всех рядов вон выходящим. Для избранной Карамзиным цели он не годился. Нужный ему образ повествователя Карамзин не мог найти готовым в литературе. Его приходилось создавать. Это должен был быть странный двойник: читателю надо было думать, что это сам Карамзин, а Карамзин считал, что это его будущий читатель.
   Самое поразительное, что эксперимент удался. Карамзин создал не только произведение, но и читателя. У всякого, кто изучает читательскую аудиторию 1780-х и 1800-х годов, создается впечатление, что за эти двадцать лет произошло чудо - возник читатель как культурно значимая категория. В 1770-е годы А. Е. Лабзина (тогда, еще по первому мужу, Карамышева), хотя и очень юная, но уже замужняя женщина, жена европейски известного ученого-геолога и воспитанница писателя Хераскова, еще не знала, что такое роман. Когда заходил литературный разговор о романах в доме Херасковых, ее высылали из комнаты, чтобы молодая женщина не развратилась. "Случилось, раз начали говорить о вышедших вновь книгах и помянули роман, и я уже несколько раз слышала. Наконец, спросила у Елизаветы Васильевны (Херасковой- одной из первых женщин-писательниц в России.- Ю.Л.), о каком она все говорит Романе, а его никогда не вижу. Тут мне уж было сказано, что не о человеке говорили, а о книгах, которые так называются; "но тебе их читать рано и не хорошо". Характерно поучение, которое ей сделал Херасков, считавшийся тогда "старостой русской литературы": "Опасайся читать романы: они тебе не принесут пользу, а вред могут сделать" [15]. Достаточно сопоставить с этим духовный кругозор Татьяны Лариной, чтобы увидеть, какой скачок произошел в читательских интересах. При этом мы говорим именно о той "дамской" аудитории, на которую призывал ориентироваться Карамзин.
   Русская литература знала писателей более великих, чем Карамзин, знала более мощные таланты и более жгучие страницы. Но по воздействию на читателя своей эпохи Карамзин стоит в первом ряду, по влиянию на культуру времени, в котором он действовал, он выдержит сравнение с любыми, самыми блестящими, именами.
   Образ повествователя в "Письмах" очень сложен: он распадается на целую гамму отличных друг от друга и порой взаимоисключающих проявлений. В целом ряде эпизодов это - чувствительный юноша с теми признаками инфантилизма, которые после Руссо сделались знаком искренности и "естественности". Тип этот сохранился в системе романтизма. Выражения "ребенок", "дитя" как положительные оценки поэта (и особенно часто - женских персонажей) будут устойчиво сопутствовать одному из вариантов романтического героя [16]. Роль чувствительного молодого человека, вздыхающего над Стерном и плачущего, читая Вертера [17], была легкой, и сразу нашлось достаточно охотников примерить ее на себя. Для нас сейчас интересны не малодаровитые писатели типа Шаликова или Измайлова, принявшиеся усердно опошлять популярный жанр, а читатели. То, с какой легкостью "человек из партера" усвоил фразеологию, маску, роль "чувствительного путешественника", свидетельствует, что это было именно созревшее, уже ждущее своего выражения лицо времени. С одной стороны, это было просто и доступно для имитации, с другой, обыденная жизнь и обыденный человек получали своего литературного - следовательно, "благородного", культурно значимого - двойника. Это подымало читателя в его собственных глазах, внушало уважение к себе и приучало наблюдать себя со стороны в качестве достойного объекта литературы.
   Так, уже в 1797 году ("Письма" еще не были полностью опубликованы!) оставшийся безымянным молодой человек записывал в своем дорожном дневнике [18].
Моя дорожная записка

Увы! Сердце мое томится; слезы льются
обильно из глаз моих; и я стенаю с отчаяния,
не видя впереди себя ничего, кроме мрака.

Вертер, письмо тридцать второе.
Предисловие

   Моя дорожная записка мне нравится, может быть, для того, что моя, и что я могу смотреться в нее, как будто бы в зеркало.
   <...> Может статься есть люди, которым минута уединения несносна! Что принадлежит до меня, мне приятно быть с самим собою. Я даю волю моему воображению; оно переносит меня от сцены к сцене, изображает живо в моей памяти прошедшие годы моей жизни, представляет мне отсутствующих любезных, и в то время, как нахожусь я с ними в разлуке, его обольщение дает мне вкушать приятность свидания!
   Милая [19]! Сколь часто воображение, льстя сильнейшей привязанности души моей, являет мне тебя!<...> Вертер! Я не удивляюсь, что конторщик отца твоей Шарлоты <так! - Ю. Л.> мог говорить с восторгом об времени, которое провел он на цепи в безумном доме. Он не чувствовал, что он лишен свободы: пружины его воображения были натянуты, страсть занимала всю его способность мыслить, дни, недели, месяцы протекали для него в мечтаниях.

   
   Далее наш автор застрял со своей коляской ночью в ледяной луже. В дневнике это отразилось так:
   "Ночь была темная, ни одной звездочки не блистало на небе, ветер шумел уныло в сосновой роще; и в сию меланхолическую пору - между тем, как люди мои трудились около повозки - я сидел посреди рощи на льду... один... и думал.
   Вы не угадаете, друзья мои, что занимало мои мысли. Я размышлял не о коловратностях судьбы <...> Нет, милые! Я думал, как живее и красноречивее представить вам мое похождение!" [20]

   Еще привычнее чувствовал себя читатель, когда из-за плеча повествователя показывалось лицо модника и щеголя, дамского вздыхателя, любителя щегольнуть французским словцом или знанием светских обычаев. Охотно соединяя эти два типа поведения, читатель совсем уже чувствовал себя литературным героем. И одновременно он получал жест и язык. Жизнь его из безымянного существования превращалась в культурное бытие.
   Но вдруг в тексте "Писем" следовал маленький, почти или совсем незаметный сдвиг - и повествователь оказывался на вершинах культуры своего века, равноправным собеседником величайших умов, зрителем важнейших событий. И неизменно он был на уровне своих собеседников и своей эпохи. В голове его вдруг обнаруживалась целая библиотека, история и философия уживались в ней с поэзией, романами и "дней минувших анекдотами". Но переход на эти вершины был столь пологим, путь - таким постепенным, что читатель, только что чувствовавший себя в привычном кругу, не замечал, как оказывался лицом к лицу с высочайшими собеседниками. И ему начинало казаться, что беседовать с Кантом или Гердером [21] - просто и естественно, что и он может так запросто зайти в Национальную ассамблею и оценивать красноречие Мирабо или Мори [22], а потом зайти побеседовать с Лавуазье или Бартелеми, послушать, как заикается Кондорсе, восхититься Рейнским водопадом и подумать: не поехать ли в Италию? И главное, что он обладает для того, чтобы проделать этот путь вместе с "русским путешественником", необходимым культурным багажом и талантом. Именно в том, как тактично, незаметно поднимал Карамзин читателя до своего уровня, сказался его величайший такт культурного деятеля и талант популяризатора.
   Петр I не только прорубил окно, но и открыл дверь в Европу: путешествие по миру европейской культуры было для дворянина XVIII века вполне доступно и ни у кого не вызывало удивления. И все же число людей, видевших Европу своими глазами, по отношению к общей дворянской массе, было невелико. Человеку же свойственно особое переживание пространства: как подлинно реальное воспринимается "свое", домашнее, лично знакомое и привычное пространство. По мере отдаления слабеет чувство реальности. То, о чем только слышал, воспринимается как ирреальное, хотя и существующее. Даже Петербург для большинства московских и провинциальных жителей XVIII века был чем-то не совсем реальным. Один философ сказал: "Мы знаем, что мы умрем, но мы в это не верим". Подобно этому мы знаем, что существуют чужие земли как некоторая географическая реальность. Но верить в их существование мы начинаем, только повидав их и оставив там какие-либо дорогие или просто сильные воспоминания.
   То, что Карамзин развернул перед читателем неофициальный облик европейской жизни и "неисторический" образ исторических событий, показав их глазами человека, который еще не разобрался, какие события исторические, а какие нет, заставляло читателя поверить в развернутую перед ним жизнь, пережить чувство очевидца.
   И наконец, в глубине текста лежал общий замысел его построения, его художественная идея. Европа развертывается перед читателем не только как географическое пространство, но как мир древней культуры; это - старая Европа, каждый камень, каждая гора или башня которой отягчены историческими воспоминаниями. Обилие экскурсов, поминутное возвращение в прошлое пронизывают всю ткань "Писем". С одной стороны, это характеризует объем того культурного мира, который должен, как внушает Карамзин читателю, сделаться его миром, миром русского европейца. С другой стороны, это должно быть соотнесено с той антиисторической психологией, которая видела в истории лишь цепь роковых ошибок. Мерсье был истинный сын XVIII века, когда в книге о Руссо, рекомендованной Карамзиным русским читателям, восклицал: "L'histoire de France est a bruler et a recommencer" - "Историю Франции должно сжечь и начать заново" [23]. Путешественник Карамзина не жег историю - он жил в ней. Но в развернутой Карамзиным картине есть еще один структурный принцип, требующий от читателя погружения в идеи XVIII столетия. Над письмами витают два великих духа столетия: Вольтер и Руссо. Влияние Вольтера на идеи Карамзина начала 1790-х годов очень велико, весьма значительно количество прямых цитат и еще больше скрытых реминисценций из самых разных сочинений Вольтера. Оценки Пруссии и Англии, Петра Великого и Людовика XIV, политические или философские высказывания путешественника часто ведут нас к мыслям и словам Вольтера. В данном случае для нас важно то, что веря в прогресс и помещая счастливое состояние людей (если оно возможно) в будущем, а не в прошлом, Вольтер с одобрением смотрел на развитие наук, художеств, промышленности и цивилизации. Даже роскошь и контраст между бедностью и богатством находили у него одобрение. Он считал, что роскошь в определенном отношении полезна, поощряя соревнование талантов. Возврат к первобытному равенству он считал химерой, и само это равенство вызывало у него скептическую усмешку. Ньютон, Бэкон, свобода слова и печати, парламентская конституция и свобода торговли сделали для Вольтера Англию лучшей страной старого континента.
   Руссо полагал, что свобода несовместима с богатством. Только бедные народы могут быть свободными (в этом с ним соглашался Мабли). Прогресс цивилизации есть прогресс неравенства, деспотизма и разврата. Только в примитивных обществах, где жажда богатства не разжигает преступных страстей, возможно равенство и счастье. Цивилизация противоестественна, естественно же такое состояние общества, при котором каждый может все, что ему необходимо для жизни, сделать сам. Торговля и промышленность представляют собой такое же зло, как и роскошь, предрассудки и социальная несправедливость. Их надо обуздывать моральными законами и, если необходимо, государственным вмешательством. Симпатии Руссо вызывали кантоны Швейцарии с простым, близким к Природе бытом пастухов и сурово-республиканскими нравами горожан.
   Карамзин, противопоставляя Англию и Швейцарию, не высказывается в пользу той или иной системы идей. В Швейцарии он одобряет ограничение роскоши, говорит о связи равенства и патриотизма, а в Англии пьет за вечный мир и свободную торговлю. Он не дает читателю решения, а вводит его в сущность идейной жизни эпохи.
   В равной мере контрастируют Германия и Франция как царство умозрения и царство "искусства жить".
   Карамзин вводил русского читателя в Европу не как любопытного варвара, а как европейца, полноправного владельца ее культурных сокровищ (не случайно его путешественник, глядя на различные достопримечательности, неизменно обнаруживает предварительное широкое знакомство с ними по книгам: он встречается с уже ему известным, а не с диковинными новинками). Но более того, раскрывая различные пути цивилизации и не вынося над ними окончательного суда, выделяя в каждом его положительную сторону, он оставляет окончательный суд за русской культурой, которая еще свободна в выборе своего пути. А для этого нужно Просвещение. Этой цели и призваны служить "Письма русского путешественника".
   Однако, как мы уже отметили, в "Московском журнале" есть и другой ряд публикаций, также предлагавших читателю некий образ повествователя [24].
   В мартовской книжке "Московского журнала" за 1792 год помещено начало повести "Лиодор". Это один из первых опытов лирического повествования в прозе Карамзина. Перебиваемое обращениями к Аглае, оно отчетливо ритмизировано и пронизано аллитерациями. Слияние внешнего пейзажа и внутреннего настроения повествователя придают тексту подчеркнуто субъективный характер. "Уже холодные ветры навевали бледность и мрак на печальную природу, когда Агатон, Исидор и я поехали в деревню - наслаждаться меланхолическою осенью.
   Никогда не забуду я сей осени, столь приятно нами проведенной. Никогда не забуду уединенных наших прогулок, когда мы, сидя на иссохшей траве высокого холма, смотрели на поля опустевшие, на редкие, унылые рощи - внимали шуму порывистого ветра, разносящего желтые листья, - чувствовали трепет в сердцах своих, и с красноречивым молчанием друг друга обнимали" (МЖ, V, 3, 305).
   Отношение повести к реальной биографии весьма сложно. С одной стороны, читатели тех лет уже умели прямо относить слова, обращенные к Аглае, в адрес Настасьи Плещеевой [25], что даже шокировало некоторых из них. В этом ключе отрывок "Невинность" читался как декларация возможности совершенно необычных, чистых и возвышенно-дружественных и одновременно чувствительно-близких отношений между поэтом и его вдохновительницей, между мужчиной и женщиной.
   Так читал эти отрывки и Погодин, который, комментируя "Лиодора", уверенно заявлял: "Это было, следовательно, в сентябре 1791 года" [26], "Аглая есть Настасья Ивановна Плещеева" [27]. А приводя посвящение Аглае первой книжки "Московского журнала" на 1792 год, где говорилось: "Наступающий год не возвратит тебе того, чего лишилась ты в прошедшем",- поясняет, что речь идет об "Исидоре, который умер, следовательно, в 1791 году, по возвращении из деревни, где был осенью с Карамзиным и Агатоном" [28].
   Однако такое конкретно-биографическое прочтение (безвкусицы перечисления в одном ряду таких имен, как Исидор или Агатон, и фамилии Карамзина Погодин, видимо не ощущал) наталкивается на трудности и скорее характерно для определенной категории читателей, чем для художественной манеры Карамзина. Так, Настасья Плещеева имеет в творчестве Карамзина и другие поэтические имена, например Нанина. Более того, сам Погодин, встретив в "Лиодоре" упоминание могил Исидора и Агатона, должен был с недоумением признаться: "Я не понимаю этого места. Петров умер года через полтора: он читал еще "Лиодора", напечатанного в марте 1792 года, и вызывал Карамзина к окончанию повести: следовательно Карамзин говорит здесь не об его могиле? Следовательно под Агатоном в этой повести разумелся не Петров. Но как же Карамзин мог назвать одним именем два лица, и в таком кратком расстоянии времени! Или это - предчувствие?" [29] Последняя фраза звучит комически.
   Дело, конечно, в ином: "поэтические" варианты автобиографии следовали совсем другой логике и еще более свободно варьировали факты. Мы не знаем, каким должен был быть сюжет "Лиодора" (повесть не была окончена, но поэтика отрывка еще не оформилась, и Карамзин собирался ее дописать [30]). Видимо, речь должна была пойти о группе молодых людей, спаянных взаимной дружбой и любовью к поэзии. В № 11 "Московского журнала" за 1791 год Карамзин писал: "Еслибы у нас могло составиться общество из молодых, деятельных людей, одаренных истинными способностями; еслибы сии люди - с чувством своего достоинства, но без всякой надменности, свойственной только низким душам - совершенно посвятили себя литературе, соединили свои таланты и при алтаре благодетельных муз обещались ревностно распространять всё изящное, не для собственной славы, но из благородной и бескорыстной любви к добру, если бы сия любезнейшая мечта моя когда-нибудь превратилась в существенность..."
   Осуществить эту мечту не удалось, и Карамзин решил реализовать ее в "автобиографическом" повествовании. Итак, проза дополняла жизнь, а жизнь строилась по законам прозы. Литературный герой и автор сливались. И для читателя, и для самого Карамзина.
   

В Знаменском [31]

   Екатерина II скончалась 6 ноября 1796 года. Когда Карамзин в июне 1793 года удалился из Москвы, ей оставалось жить менее чем три с половиной года. "Конец ее царствования был отвратителен, - записывал Пушкин в дневнике 1834 года, - Константин уверял, что он в Таврическом дворце застал однажды свою старую бабку с графом Зубовым. Все негодовали" [32]. Рано одряхлевшая от беспорядочной жизни императрица теряла чувство политической реальности: ей мерещились якобинские или масонские эмиссары, собирающиеся якобы покушаться на ее жизнь. Государство было отдано в руки Платона Зубова, который в короткий срок получил вместе с братьями свыше трех с половиной миллионов рублей и огромные поместья, сделан сначала графом, потом князем. Список его должностей и званий выглядел так: "Светлейший князь, генерал-фельдцейхмейстер, над фортификациями генеральный директор, главнокомандующий флотом Черноморским, Вознесенской легкой конницы и Черноморского казачьего войска командир, генерал-от-инфантерии, генерал-адъютант, шеф Кавалергардского корпуса, Екатеринославский, Вознесенский и Таврический генерал-губернатор, член Военной Коллегии, почетный благотворитель Императорского воспитательного дома и почетный любитель Академии Художеств". Ему были пожалованы все высшие ордена Российской империи. Только непредвиденный случай не дал ему получить звание фельдмаршала. А между тем это был невзрачный, глупый, необразованный, трусливый человек, отличавшийся лишь мужской неутомимостью. Он был на год моложе Карамзина. Ему было 23 года, когда он сделался любовником императрицы, которой в это время перевалило за 60. Жадный, спесивый, лишенный элементарного ума и такта, он пытался руководить государством, до предела усиливая царившую в стране реакцию: перлюстрация писем, цензура, преследования всякого проявления мысли, взятки и циническое нарушение всех законов фаворитом и его многочисленными клевретами, которые расхищали Россию, как завоеванную страну, - таковы были черты его внутренней политики. Во внешней он проявил себя фанатической поддержкой самой слепой части французской эмиграции, разделом Польши, дипломатическими провалами и бутафорски-грандиозными завоевательными проектами.
   Литература сделалась трудным и опасным ремеслом. Цензурные и полицейские стеснения губили журналистику. Если в 1789 году, кроме уже выходивших, получили начало 5 новых периодических изданий, то в 1794 - одно, а в 1795 - ни одного. Писатели шли на государственную службу и превращались в чиновников. Богданович перестал писать стихи, зато подал проект одеть писателей в мундиры и присвоить им чины соразмерно достоинству, чтобы литературные заслуги того или иного писателя не вызывали сомнений. Другие - разбегались. Крылов почел за благо скрыться на семь лет из столиц, практически прекратив литературную деятельность.
   Карамзин уехал в Знаменское.
   Об этом периоде мы снова вынуждены повторить слова: "Ничего достоверного нам неизвестно". Опять приходится прибегать к методу реконструкции, опираясь на литературные тексты и пытаясь восстановить на их основании биографическую реальность.
   Не подлежит сомнению, что тяжелое настроение Карамзина в 1793-1794 годах было связано не только и не столько с боязнью за свое личное благополучие. Необходимо было осмыслить происходящее, найти ему объяснения и определить свое место в этом, столь неожиданно показавшем свое трагическое лицо, мире. Таким образом, сразу же задана основная расстановка сил: скрыться в малом мире, чтобы осмыслить происшествия большого. 17 августа 1793 года Карамзин писал Дмитриеву из Знаменского: "Я живу, любезный друг, в деревне с людьми милыми, с книгами и с природою (состав "малого мира" точно очерчен - "милые",книги, природа. - Ю. Л.), но часто бываю очень, очень беспокоен в моем сердце. Поверишь ли, что ужасные происшествия Европы волнуют всю мою душу? Бегу в густую мрачность лесов - но мысль о разрушаемых городах и погибели людей теснит мое сердце. Назови меня Дон-Кишотом; но сей славный рыцарь не мог любить Дульцинею свою так страстно, как я люблю человечество!"
   В этом письме характерно, что политические события [33] вызывают ужас именно тем, что несовместимы с просветительской любовью к человечеству, которая все же остается непоколебленным фундаментом воззрений. Письма на почте читаются, и это заставляет Карамзина говорить только об "ужасных происшествиях Европы". "Разрушаемые города", - конечно, в первую очередь Лион. Но не только. Молодой исследователь Е. Берштейн недавно убедительно показал, что Карамзин имел также в виду столицу немецких якобинцев Майнц [34]. Летом 1793 года Майнц был сожжен и разрушен прусской артиллерией. И Лион, разрушенный комиссаром конвента Фуше, и Майнц, подожженный полководцем контрреволюции герцогом Брауншвейгом, были хорошо известны Карамзину: он посетил их в 1790 году и запомнил цветущими, полными жизни городами. Карамзина "пугали" не якобинцы, а акты взаимной жестокости враждующих сторон. Нет никаких оснований считать, что симпатии его были на стороне роялистов и коалиции. Подводя итоги царствования Екатерины II, "путешественник" (мы старались доказать, что под этим псевдонимом скрылся Карамзин) спрашивал: неужели другу истины "не позволено счесть число мужчин, женщин и детей, которые заплатили жизнью за тридцать лет этого славного царствования в Польше, Швеции, Турции, Персии и более всего в России?" Когда Дмитриев [35] написал оду на взятие Варшавы [36], Карамзин позволил себе (единственный раз за всю их сорокалетнюю переписку!) выразить прямое неодобрение: "Ода и "Глас Патриота" хороши Поэзиею, а не предметом. Оставь, мой друг, писать такие пиесы нашим стихокропателям. Не унижай Муз и Аполлона" [37].
   За европейскими событиями он пристально следит. Брату он пишет о них тоном беспристрастного историка, не отдающего сердечного предпочтения ни той, ни другой стороне. 1793 год с его террором, гибелью поколения революционеров 1790-х годов, затем гибелью самих террористов, казнью Робеспьера убедил Карамзина в том, что реализация утопии не удалась. Идеалисты сошли со сцены, вперед вышли практики обоих лагерей, те, кто приходят на поле боя последними и делят окровавленные трофеи. Тех, кто лично волновал бы Карамзина своей судьбой, на политической арене больше не было. И все же он не может оторвать глаз от этой арены.
   Из писем брату Василию Михайловичу:
   Село Знаменское, июня 24, 1795
   ...В Париже великий голод, и народ недоволен Конвентом. Французская республика, не смотря на свои победы и завоевания, может разрушиться очень скоро. Всё на волоске.
   
   Знаменское, 25 ноября 1795
   ...Французы вводят теперь у себя новое правление, или конституцию, но спокойствия все еще нет в их республике. Король имеет партизанов [38] во всех провинциях, и в самом Париже, где недавно был бунт, и где перестреляли множество людей [39]. Однако ж по сие время республиканцы сильнее и держат в узде своих неприятелей. Кажется, что республика устоит. Что касается до Польши, то судьба ее решена. Россия, Австрия и Пруссия разделили полюбовно сию несчастную землю [40].

   И все же письма к Дмитриеву он помечает, как парижский республиканец: "Salut et fraternite!"
   В Знаменском невесело: Плещеевы запутались в долгах, Алексей Александрович уехал в Москву искать выхода из денежных затруднений (из письма Дмитриеву: "Состояние друзей моих очень горестно. Алексей Александрович страдает в Москве, а мы здесь страдаем" [41]). Наконец Карамзин бросается в Симбирск, продает братьям всю свою часть имения (фактически все свое состояние) за 16 000 рублей, которые он тут же подарил Плещеевым (дал в долг и никогда больше о нем не напоминал). Настасья Ивановна болеет...
   Карамзин - враг напыщенности, торжественности, "бомбаста" - одического парения в поэзии. Поэзия для него - синоним простоты. А это означает, что обыденная жизнь, жизнь в Знаменском, есть предмет литературы. Эту же задачу, но совершенно иными средствами, решал Державин. "Жизнь Званская", жизнь домашняя входят в его поэзию именно потому, что интимный мир ярче, красочнее, причудливее, чем мир официальный. Богатырство - а для Державина именно таково лицо поэзии - всегда индивидуально. И даже официальную тему, если ее надо представить поэтически, следует расцветить интимными красками. Для Карамзина поэтическое обыденно. Но для этого надо научиться смотреть на обыденность поэтически. Итак, простой знаменский быт вводится в литературу. Но по дороге он поэтизируется, стилизуется, и нам, чтобы обрести реальность, надо производить обратную работу дешифровки, "депоэтизации".
   Первая стадия "олитературивания" - письмо: Карамзин описывает знаменскую жизнь Дмитриеву. В ход пущен риторический прием: не имеющее признаков описывается как столкновение контрастных признаков, белый свет разлагается на контрастные цветовые поля спектра.
   "Здравствуй, мой любезный друг Иван Иванович! Я живу в деревне не скучно и не весело, имею удовольствия и неудовольствия, смеюсь и плачу, езжу верхом и хожу пешком, пишу и за перо не принимаюсь, читаю и не беру книги в руки, сплю и бодрствую, пью мед и ключевую воду - но никакой писатель не опишет всего, что я делаю, и чего не делаю" [42]. Эта жизнь с оглядкой на "писателя" характерна!
   Вторая стадия: игра. В сочинениях Карамзина, начиная со 2-й части "Аглаи", печатается повесть "Дремучий лес. Сказка для детей", с подзаголовком: "Сочиненная в один день на следующие заданные слова" (следует список слов). Появление этого странного текста оставалось непонятным, и он не привлек ни разу внимания исследователей. Смысл его раскрылся довольно неожиданно. В справочнике русских изданий на иностранных языках Геннади зафиксирована брошюра:
   Les amusemens de Znamenskoe. Lisez-le, ne lisez pas,
   Moscow, chez Rudiger et Claudius, 1794 [43].
   Брошюру эту долго не удавалось обнаружить. Наконец единственный сохранившийся в библиотеках СССР экземпляр был обнаружен в Исторической библиотеке в Москве [44]. Брошюра примечательна: она содержит литературные игры - разумеется, на французском языке, - которым предаются в Знаменском летом 1794 года Настасья Ивановна Плещеева, Карамзин, некая мадемуазель Полина и еще ряд лиц; в брошюре упоминаются Платон Бекетов и дети Плещеевых Александр и Александра. Значительное место среди литературных игр занимают рассказы, в которых надо было употребить заданные слова. Печатаются тексты на одни и те же слова, составленные Карамзиным и другими участниками кружка. Так, например, на слова: философ - Знаменское - Мискетти - Москва - трубка - куртка - корабль - бумага - пруд - Мишель - поле (все слова, как и весь текст брошюры, по-французски) Карамзин написал короткий рассказ, в жанре лирического монолога. Знаменская реальность переключается в идиллию.
   Поскольку этот текст никогда не привлекался исследователями и до сих пор был неизвестен, приводим его в русском переводе:
   "Да, друзья мои, я утверждаю, что можно быть счастливым в Знаменском [45], как и в Москве, лишь бы быть философом и уметь ценить жизнь. Без сожаления оставляю я городские удовольствия - я их нахожу много в моем сельском уголке. Они милы моему сердцу. Здесь я не слышу пения Мискетти, но слушаю песни соловья, и одно стоит другого (да простят меня виртуозы искусств!). Сидя на берегу прозрачного пруда, я мирно созерцаю его спокойные волны - разительный образ спокойствия моей души. Пусть благодетельная пыль навсегда покроет мое парадное платье! Я предпочитаю мою куртку из простого полотна, такую удобную и такую легкую. - И когда иду полями, устремляя мой взор то на ковры лугов, всегда столь прелестные, то на лазурный свод неба, всегда столь величественный, - великий Боже, что за сладкое и чистое наслаждение для моего чувствительного существа! - Здесь меня ничто не стесняет; я всегда сам себе господин, я могу делать все, что хочу; могу забываться в мечтах, курить мою трубку, хранить молчание целыми часами, читать или марать бумаги, чтобы немного развлечь моих друзей. Здесь я вижу только тех, кого люблю (исключая, если вам угодно, лишь г-на Мишеля [46], который отнюдь не любезен). Здесь у меня нет забот, и мой корабль в гавани" [47]. Подпись: г. К***. Та же подпись стоит под также написанной на слова сказкой "La foret noire", русский вариант которой Карамзин позже опубликовал в "Аглае". Говоря об этих текстах, мы употребляли глагол "написал". Однако вернее, что французские тексты представляют собой записи устных импровизаций Карамзина. Во всяком случае, они - уникальные образцы французской прозы Карамзина. Сравнение с русским вариантом - сказкой "Дремучий лес" (первый отрывок не имеет такового) - очень интересно: во-первых, русский текст не перевод, а обработка французского. Однако особенно любопытно наблюдать, как Карамзин, сохраняя естественность и непринужденность русской речи, искусно использует французский строй фразы.
   В брошюре есть и сочинения других авторов, домашние изделия дилетантов, милые и безыскусственные, как семейный альбом. Да брошюра и соприкасается с традицией альбома, литературы для "своего" круга, обретающей полный смысл лишь для тех, кто знает обстоятельства написания каждой вещи и связывает с ней внетекстовые воспоминания. Эта традиция "домашней литературы" раскрывается для нас в не лишенной интереса перспективе.
   В пьесе Настасьи Ивановны "Желанное возвращение" - сама создательница пьесы и ее сын и дочь, ожидающие возвращения из Москвы Алексея Александровича Плещеева. Александру Плещееву в 1794 году исполнилось 16 лет. Карамзин, находясь в Знаменском, посвятил этому событию "Послание к Александру Алексеевичу Плещееву". Стихотворение, хотя и было опубликовано в ч. 1 "Аонид", т. е. обращено к читателю, не входящему в интимный кружок жителей Знаменского, несет все черты интимной поэзии. К стихам:
      Удалимся
      Под ветви сих зеленых ив -

   Карамзин сделал примечание: "Сии стихи писаны в самом деле под тению ив", что заставляет воспринимать "сих... ив" как примету конкретного места. Указательное местоимение-жест "сих" обращено к тем, кто видит ивы. Читатель превращается в соучастника интимного кружка.
   Александр Алексеевич Плещеев получил образование в знаменитом пансионе аббата Николя, затем легко и быстро поднимался по служебной лестнице, удачно женился и вышел в отставку. В домашнем кругу А. А. Плещеев был известен как поэт, легко писавший любительские шуточные стихи на русском и французском языках, музыкант, участник спектаклей и неутомимый выдумщик. Поселившись в своем поместье Чернь Болховского уезда Орловской губернии, Плещеев близко дружески сошелся с жителями недалекого (40 верст) Муратова - Екатериной Афанасьевной Протасовой и ее дочерьми Машей и Сашей. Особенно же тесной сделалась дружба его с Жуковским: совместные шуточные спектакли, обмен шуточными посланиями, издание журнала "Муратовская вошь", частые взаимные посещения сделали Плещеева и Жуковского приятелями и вдохновителями игровой атмосферы, царившей в Муратове и Черни. Жуковский именует Плещеева Плещуком, Плещепуповым, Александром Чернобрысовичем Плещепуповым, посвящает ему цикл стихотворений ("О негр, чернилами расписанный Натурой" и др.) [48]. Атмосфера литературных игр, дружеского любительского поэтизирования и музицирования, домашняя культура - культура поэзии частной жизни, поднимающая ее на уровень лаборатории культурной жизни эпохи, создающая те островки духовной жизни, теплоты и поэзии, в которых будет вырастать поколение совершенно новых деятелей. Они впитают эту теплоту и поэзию, вырастут в ее одухотворяющей атмосфере и потом начнут в ней задыхаться как в искусственном воздухе теплиц и рваться из нее в большой и неуютный мир. Домашний очаг покажется им врагом, но они унесут с собой его тепло. Знаменское и Карамзин, Муратово и Чернь и Жуковский с Плещеевым, Прямухино и молодой кружок Бакунина и его сестер - это как бы три ступеньки одной лестницы. Но у знаменской идиллии есть еще одна перспектива: Жуковский вводит своего друга Плещука в "Арзамас", где он по цвету волос получает кличку Черный Вран. В доме Плещеева арзамасцы провожают уезжающего в Варшаву Вяземского.
   Так игра в литературу перерастает в литературу игры.
   В Знаменском Карамзин написал и подготовил к печати основные материалы двух томов альманаха "Аглая".
   "Аглая" как совершенно новый тип издания в некотором отношении близка к брошюре "Les amusemens de Znamenskoe" - дух семейной интимности пронизывает альманах. Само название его, как и посвящение второго тома, обращено к Настасье Ивановне; обращение в стихах к Александру Алексеевичу, включение сказки "Дремучий лес", намеки на странствия Карамзина - все придает изданию интимный характер. Но "Аглая" адресована читателю, т. е. к чужому, незнакомому человеку. Интимность здесь превращается в "как бы интимность", имитацию дружески-непосредственного общения. Между писателем и лично неизвестным ему читателем устанавливаются отношения, имитирующие дружескую близость. Создается тип отношения, который в будущем сделается обязательным для альманаха (некоторый оттенок "альбомности") и который в принципе отличен от функционирования книги.
   "Альбомность", включение текста не в анонимную аудиторию книги, а в как бы интимный круг близких людей естественно придает авторскому "я" конкретно-биографический характер. Читатель, не колеблясь, отождествляет его с реальным Николаем Михайловичем Карамзиным. Это поддерживается тем, что в ч. 1 включен отрывок из "Писем русского путешественника" (из "английской" части - вся французская была в 1794 году цензурно невозможной), а во 2-й - Письма Мелодора к Филалету и Филалета к Мелодору [49]. Автобиографический характер этих произведений не вызывал у читателя сомнения.
Николай Михайлович Карамзин. Портрет 1805 года    И вдруг это авторское "я" начинает, к удивлению читателя, двоиться. Рассказчик - все тот же путешественник, но рассказ его приобретает лирические и романтические черты, проза начинает напоминать поэзию, а реальное путешествие все более явственно превращается в воображаемое. Автор, каким он создал сам себя в своем воображении, подается читателю как равноправный двойник реального писателя.
   Повесть "Остров Борнгольм" предлагает читателю, который уже знаком с "Московским журналом" и первыми публикациями "Писем русского путешественника", верить, что Карамзин действительно, возвращаясь из Англии в Петербург, остановился на датском острове Борнгольм и пережил там таинственные встречи. Позже, когда "Письма" были опубликованы полностью, читатель получал две версии возвращения и мог выбирать любую в качестве "подлинной". Любопытно, кстати, отметить, что, возможно, обе являются плодом литературного вымысла. Г. П. Шторм, рассматривая списки прибывающих в столицу, подававшиеся полицмейстером Н. Рылеевым императрице, обнаружил такую запись: "Из Москвы отставной поручик Карамзин (первоначально описка: Карамзан. - Ю. Л.) и стал в той же части (т. е. во 2-й полицейской части. - Ю.Л.) в доме купца Демута" [50]. На основании этого Г. П. Шторм приходит к выводу, что Карамзин приехал в Петербург 15 июля 1790 года не морем из Лондона через Кронштадт, как это указано в "Письмах", а из Москвы сухим путем. Последнее представляется странным: если уж Карамзин вернулся из-за границы в Москву, ему решительно было незачем спешить в Петербург затем, чтобы обратно направиться в Москву. Такой странный вояж не мог бы остаться незамеченным Плещеевыми, Петровым, Дмитриевым, Державиным, с которыми Карамзин был тесно связан. Между тем ни в каких документах этого круга лиц он не нашел отражения. Можно было бы предположить, что "из Москвы" означает "москвич", если бы в записях этого рода не было обязательным указывать, откуда прибыло то или иное лицо, и делалось это именно такой формулой: из Москвы; из Новагорода, из чужих краев. Может быть, это ошибка, которую надо понимать так, что Карамзин, доехав по морю до какого-то порта (Любека, Кенигсберга или Ревеля?), прибыл в Петербург в карете и по неопытности назвал как место отбытия свой начальный пункт путешествия. Дежурный же унтер-офицер облек ответ в привычную формулу. Мы не можем сейчас решить этот вопрос окончательно, но маршрут прибытия на родину не только в фантастическом "Острове Борнгольм", но и в "документальных" "Письмах русского путешественника" остается под сомнением до обнаружения каких-либо новых материалов.
   Две части "Аглаи" заключают в себе цикл повестей ("Остров Борнгольм", "Сиерра-Морена", "Афинская жизнь"), посвященный воображаемым путешествиям в географическом, культурном и временном пространстве. Их сопоставляют с "романом тайн" А. Радклиф, предромантической прозой, но нельзя отрешиться от воспоминаний об акмеистической прозе, которые невольно приходят на память, когда перечитываешь эти произведения: Та же условность мира, в который нас вводит поэт, в сочетании с тонкой стилизацией повествования и вниманием к вещности предметов, которыми автор заполняет свой совершенно призрачный мир; тот же лиризм повествования, ритмичность и звуковая насыщенность прозы и прозрачная ясность семантики слова, сочетание размытости и четкости, ирреальной реальности. Автор в этих повестях путешествует в пространствах, которые Карамзин заведомо не посещал: это Андалузия и рыцарская Скандинавия (на остров Борнгольм Карамзин не ступал даже в "Письмах", как же обстояло дело в реальности, мы вообще бессильны пока установить). Наконец "Афинская жизнь" прямо обнажает воображаемый характер путешествия автора в мир древних Афин. Противопоставление идеального мира, в который погружается автор, и трагического реального составляет основу композиции этой повести. Характерно, что в древнем мире выбран не Рим - отчизна гражданственности и героизма, а Афины, жители которых "везде и во всем искали <...> - наслаждения; искали с жаром страсти, с живейшим чувством потребности, как любовник ищет свою любовницу - и жизнь их была, так сказать, самою цветущею Поэзиею" [51]. Превращение жизни в поэзию - высшая цель. И другие повести посвящены тому же. Любовь в жизни то же, что поэзия в сфере искусства. И, как поэзия, она беззаконна и не подчиняется правилам. Брат любит сестру, покинутый любовник убивает себя на свадьбе неверной. Но, как и мир поэзии, мир страстей, любви и счастья иллюзорен. Повесть начинается словами: "...завертываюсь в пурпуровую мантию (разумеется, в воображении) - покрываю голову большою, распущенною шляпою, и выступаю, в Альцибиадовских башмаках, ровным шагом, с философскою важностию - на древнюю Афинскую площадь". Заканчивается повествование разоблачением иллюзорности этого мира. При этом сельское уединение, которое теперь противопоставляется не городу современному, а само воплощает современность и реальность в антитезе древности и мечте, из идиллической превращается в трагическую: "О друзья! всё проходит, всё исчезает! Где Афины? Где жилище Гиппиево [52]? Где храм наслаждения? Где моя Греческая мантия? - Мечта! мечта! Я сижу один в сельском кабинете своем, в худом шлафроке, и не вижу перед собою ничего, кроме догарающей свечки, измаранного листа бумаги и Гамбургских газет, которые завтра поутру (а не прежде: ибо я хочу спать нынешнюю ночь покойным сном) известят меня об ужасном безумстве наших просвещенных современников" [53].
   Эта принадлежность поэта двум мирам получает окончательное теоретическое обоснование в программном послании к Дмитриеву:
   Но время, опыт разрушают
   Воздушный замок юных лет;
   Красы волшебства исчезают...
   Теперь иной я вижу свет, -
   И вижу ясно, что с Платоном
   Республик нам не учредить,
   С Питтаком, Фалесом, Зеноном
   Сердец жестоких не смягчить.
   Ах! зло на свете бесконечно,
   И люди будут - люди вечно.
   …………………………………
   Но что же нам, о друг любезный,
   Осталось делать в жизни сей,
   Когда не можем быть полезны,
   Не можем пременить людей?
   Оплакать бедных смертных долю
   И мрачный свет предать на волю
   Судьбы и рока: пусть они,
   Сим миром правя искони,
   И впредь творят что им угодно!
   А мы, любя дышать свободно,
   Себе построим тихий кров
   За мрачной сению лесов [54],
   Куда бы злые и невежды
   Вовек дороги не нашли
   И где б, без страха и надежды,
   Мы в мире жить с собой могли [55].

   "Без страха и надежды" - предельно точная формула той позы, в которой находится теперь поэт в отношении к миру. Этому соответствует и декларативный отказ от литературной деятельности, как обращенной именно к этому миру: "На долго прощаюсь с Литературою", - пишет Карамзин Дмитриеву в начале 1795 года [56]... и одновременно развертывает исключительно активную деятельность профессионального литератора. В 1794 году выходит первая часть "Аглаи", две части сборника "Мои безделки", куда вошли сочинения Карамзина в прозе и стихах, извлеченные из "Московского журнала", первая часть переведенных с французского "Новых Мармонтелевых повестей". Была написана повесть "Юлия", опубликованная в 1796 году. В 1795 выходит второй том "Аглаи", Карамзин начинает сотрудничать в "Московских ведомостях", ведет там раздел "Смесь", в котором публикует 169 небольших статеек, отдельным изданием выходит перевод повести Ж. Сталь "Мелина". В 1796 году вышла отдельным изданием повесть "Юлия" (и через год - во французском переводе), первая книга "Аонид", два тома "Аглаи" вторым изданием, отдельным изданием "Бедная Лиза" и в конце года - отдельным изданием "Ода на случай присяги московских жителей императору Павлу I".
   Одновременно был написан ряд стихотворений (среди них программного значения), которые публиковались в 1797 году и позже.
   Если вспомнить, что вся эта писательская и издательская деятельность требовала постоянных связей с типографиями и книгопродавцами (печатать вторые издания имело смысл лишь когда разошлись первые, надо было следить за спросом), чтения корректур. Издание "Аонид" потребовало большой организационной работы по приглашению авторов, отбору текстов, вплоть до заботы о шрифтах и бумаге. Из письма Дмитриеву: "Дней пять занимаюсь я новым планом: выдать к новому году русский Almanach des Muses в маленькой формат, на голландской бумаге, и проч. Надеюсь на твою Музу: она может произвести к тому времени довольно хорошего. Михаиле Матвеевич (Херасков), Нелединской и проч. что нибудь напишут; а ты мог бы в Петербурге сказать о том Гав.<риле> Романовичу <Державину>, Львову, Козодавлеву и прочим. Они бы также дали нам несколько пиес. Начнем - а другие со временем возьмут на себя продолжение. Откроем сцену для русских стихотворцев, где бы могли они без стыда показываться публике. Отгоним прочь всех уродов, но призовем тех, которые имеют какой нибудь талант! Естьли мало наберется хорошего, поместим изрядное; но подлого, нечистого, каррикатурного, нам не надобно. Таким образом всякой год могли бы мы выдавать маленькую книжечку стихов - и дамам нашим не стыдно б было носить ее в кармане" [57]. Замысел этот реализовался под названием "Аониды".
   Перед нами - развернутая программа весьма существенного издания. Прежде всего само название, под которым фигурировал альманах в замыслах Карамзина, свидетельствовало, во-первых, о стремлении ориентировать русскую поэзию на европейскую традицию и, во-вторых, об установке на то, чтобы занять равноправное место среди европейских литератур. Дело в том, что под названием L'almanach des Muses во Франции с 1764 года выходило издание, считавшееся эталоном достижений французской поэзии. В 1770 году Геттингенское общество поэтов начало издавать Musenalmanach, а в 1796 - в один год с Карамзиным - начал выходить Musenalmanach Шиллера. Русская поэзия, по мысли Карамзина, должна была изданием такого альманаха заявить о своей культурной зрелости, равноправно войдя в семью европейских муз. Но достижение этой цели мыслилось путем подчинения поэзии критериям "дамского вкуса", ориентации на изящество и утонченность вкусов культурной элиты.
   За этой программой стоял и определенный идеал поэтической биографии. Поэт должен совмещать в себе светского человека и мудреца, разделять человеческие слабости своей аудитории и, духовно над ней возвышаясь, быть ее культурным руководителем. Литература должна быть профессиональной, но литераторы не должны образовывать отдельной касты. Постепенность перехода дилетантской поэзии в профессиональную стирает различие между писателем и читателем. Читатель, погруженный в литературную атмосферу, культурно возвышается.
   Культурная ориентация Карамзина была лишена какой-либо политической окраски - она имела эстетический и этический характер. Но нельзя не видеть ее глубокого и упорного противостояния реакции. Реакция имеет не только социально-политический аспект - она органически связана с развращением общества, с разложением человеческой личности. Карамзин упорно "строил" свою личность и личность своих читателей. Человек, который верит в свою духовную ценность и которому уважать ценность другого человека естественно как дышать,- уже не слуга Зубова и не "верноподданный раб". Пушкинская Татьяна нигде на протяжении романа не высказывалась в духе политических освободительных идей и, вероятно, очень удивилась бы, если бы ей предложили на эту тему высказаться. Но только существование таких людей, и в частности таких женщин, в России сделало возможным само движение декабристов, которое иначе повисло бы в безвоздушном пространстве.
   Мы говорили уже о том, что сын Плещеева Саша, которому Карамзин в Знаменском писал напутственные стихи, стал потом товарищем Жуковского и членом "Арзамаса". Теперь можно было бы вспомнить, что его сыновья, внуки Настасьи Ивановны, Алексей и Александр были арестованы по делу декабристов и встретились в Петропавловской крепости. Один из них, Алексей, поручик лейб-гвардии конного полка, вступил в 1823 году в Северное общество, а по показаниям Свистунова и Анненкова был также и членом Южного. Его брат Александр был знаком с А. Одоевским и слышал от него о существовании тайного общества, но не донес. По данным "Алфавита декабристов", "присягнул покойно и во время мятежа исполнил долг свой со всею точностию" [58].
   Семья Плещеевых не давала культурных лидеров - члены ее неизменно оказывались на периферии общественных движений. Но в определенном смысле это даже интереснее: мы видим массовое явление в его типичных рядовых участниках. То, что мы находим сына Настасьи Ивановны в роли арзамасского "Черного Врана" (дочь ее Александра - девочкой шести лет играет в то, что она "невеста" сорокалетнего А.М. Кутузова, которому она пишет чувствительные французские записки в письмах матери), а внуков - собеседниками Пестеля, Свистунова и А. Одоевского, глубоко символично.
   Реки культуры текут по извилистым руслам.

Лотман Ю.М. Сотворение Карамзина. М., 1987. С. 227-237, 242-255.


  [1] Барсков Я.Л. Письма А.М. Кутузова // Русский исторический журнал. 1917. Кн. 1/2. С. 135.
  [2] Барсков Я.Л. Переписка московских масонов XVIII-го века, 1780-1792 гг. Пг., 1917. С. 100.
  [3] Шефтсбери Энтони Эшли Купер (1671-1713) - английский философ, писатель и политик, деятель просвещения.
  [4] Бейль Пьер (1647-1706)- один из влиятельнейших французских мыслителей и философско-богословский критик.
  [5] Бутеверк Фридрих (1766-1828)- немецкий философ и историк литературы.
  [6] МЖ - "Московский журнал" - издание, основанное и редактировавшееся Н.М. Карамзиным. Здесь и далее М.Ю. Лотман указывает номер журнала и страницу.
  [7] Иеремиада - здесь: произведение, написанное в пессимистическом тоне.
  [8] Карамзин, видимо, ближайшим образом имел в виду слова Кутузова: "Желающие переделать француза в англичанина или россиянина в англичанина, немца или француза суть не что иное, как люди, бросающие в огонь хоронит целое платье и потом одевающиеся в шерсти, сшитые из лоскутков различною цвета" (Барсков Я.Л. Письма А.М. Кутузова. С. 132). Позже воззрения Карамзина отчасти сблизились с кутузовскими. Но если в "Письмах" он писал: "Все народное (в МЖ - "национальное") ничто перед человеческим", то в "Записке о древней и новой России" (1811): "Мы стали граж-данами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Петр" (Н. М. Карамзин. Записка о древ-ней и новой России. СПб., 1914, С. 28).
  [9] Не следует забывать, что стремление "перевести" достижения науки и культуры на общепонятный язык, пересказать их не только понятно, но и интересно, хорошим стилем, заинтересовать светских дам - все эти требования не имели в XVIII в. того смысла, который через сто лет стали вкладывать в понятие "салонность". На этих же принципах строилась "Энциклопедия" Дидро и Даламбера, популяризация Вольтером Ньютона, Фонтенелем - Коперника и т. д.
  [10] В этом отношении связь языковой реформы Карамзина с деятельностью Тредиаковского, убедительно раскрытая Б.А. Успенским ("Из истории русского литературного языка XVIII - начала XIX"), представляется глубоко закономерной.
  [11] Маркиза де Рамбуйе, Катрин де Виввонн (1588 -1665) - содержательница знаменитого французского салона, где под ее руководством велись интеллектуальные беседы. Среди посетителей - Корнель, Расин, Ларошфуко.
  [12] Прециозная литература (фр. precieux - прециозный, первоначально - драгоценный, от лат. pretiosus, а затем также изысканный, жеманный) - литературное направление, возникшее во Франции в начале XVII века в придворно-аристократической среде и просуществовавшее до 60-х гг. XVII в. Тематика произведений: галантная влюблённость, культ дамы, мелкие эпизоды светской жизни.
  [13] Подробнее см.: Лотман Ю.М. "Езда в остров любви" Тредиаковского и функ-ция переводной литературы в русской культуре первой половины XVIII в. // Проблемы изучения культурного наследия. М., 1985. С. 222-130.
  [14] Стерн Лоренс (1713 - 1768) - знаменитый английский писатель XVIII века. Автор романа "Сентиментальное путешествие, представляющего собой изображение любовных похождений путешественника, чередующееся с изложением волнующих его чувств.
  [15] Лабзина А.Е. Воспоминания, 1758 - 1828. СПб., 1914. С. 48 и 58.
  [16] Ср., например, обращение А. Мюссе в "Исповеди сына века" к Гёте и Байрону: "Простите меня! Вы - полубоги, а я только страдающий ребенок".
  [17] "Страдания юного Вертера" - роман Гете.
  [18] Автор дневника принадлежал к "европеизированному" кругу русского дворянства: он кузен кн. Гагарина, следовательно, в родстве с Куракиными, Паниными и др. Однако, видимо, беден - служит младшим офицером в захудалом Муромском полку. Это типичный "средний" человек.
  [19] Типичный "карамзинизм". Слово это сделалось как бы паролем карамзинистов (ср. "Журнал для милых") и предметом насмешек над ними.
  [20] Дорожные записки 1797 года // Щукинский сборник. 1903. Вып. 2. С. 216, 224 - 226.
  [21] Гердер Иоганн Готфрид (1744 -1803) - выдающийся немецкий историк культуры, создатель исторического понимания искусства, считавший своей задачей "все рассматривать с точки зрения духа своего времени", критик, поэт второй половины XVIII века.
  [22] Деятели Французской революции.
  [23] Mercier. De J.J. Rousseu , considere comme l'un des premiers auters de la revolution. Paris, 1791. P. 194.
  [24] Виноградов В.В. Проблема авторства и теория стилей. М., 1961. С. 296.
  [25] Плещеевы - друзья Карамзина, с которыми он познакомился в 1780-х гг., им посвящены "Письма русского путешественника". Алексей Александрович Плещеев (1755-1827), премьер-майор, служил в Московском казначействе, его жена Анастасия Ивановна (1754-?), урожденная Протасова, была обаятельной энергичной хозяйкой дома, переводила с французского, сочинила пьесу "Желанное возвращение" (1794).
  [26] Погодин М.П. Николай Михайлович Карамзин по его сочинениям, письмам и отзывам современников: Материалы для биографии. М., 1866. Ч. 1. С. 191.
  [27] Там же. С. 193
  [28] Там же С. 200.
  [29] Там же С. 192.
  [30] См.: Карамзин Н.М. Письма Н.М. Карамзина к И.И. Дмитриеву. СПб., 1866. С. 31.
  [31] Имение Плещеевых в Орловской губернии.
  [32] Пушкин А.С. Полное собрание сочинений. Л., 1948. Т. 12. С. 329.
  [33] Имеются в виду приход к власти якобинцев во Франции (1793 г.), развернувших политику революционного террора, и попытки сторонников свергнутого короля (роялистов) подавить революцию при помощи коалиции европейских держав, в которую входили Австрия, Пруссия и Англия.
  [34] Бернштейн Е.В. К вопросу об общественно-политической позиции Н.М. Ка-рамзина в начале 1790-х годов (в печати).
  [35] Дмитриев И.И. (1760-1837) - талантливый поэт конца XVIII - начала XIX века, друг Карамзина, один из крупнейших представителей русского сентиментализма.
  [36] Имеется ввиду вступление русских войск в Варшаву в 1794 г. в ходе подавления восстания под руководством Тадеуша Костюшко. После этого последовал третий раздел Польши.
  [37] Карамзин Н.М. Письма к Дмитриеву. С. 42 и 50.
  [38] Сторонников.
  [39] Карамзин имеет в виду "конституцию четвертого года республики" (1795) и роялистское восстание 13 вандемьера (5 октября) 1795 года. В связи с этими событиями Карамзин должен был впервые услышать имя Наполеона Бонапарта, который, командуя войсками Конвента, расстрелял картечью монархический мятеж и этим положил основание своей политической карьере. Письмо примечательно и как свидетельство неослабевающего внимания Карамзина к судьбам Французской революции, и прозорливостью его суждений: осенью 1795 года, когда эмигранты и шуаны почти открыто стали появляться на улицах и в салонах Парижа, а инициатива на фронтах начала переходить к коалиции, в контрреволюционном лагере ждали реставрации королевской власти с минуты на минуту.
  [40] Карамзин Н.М. Письма к брату Василию Михайловичу Карамзину. Отд. отт. Из Приложения к протоколам Изв. ОРЯС, 1895. Т. 58. С. I-IV.
  [41] Карамзин Н.М. Письма к Дмитриеву. С. 48.
  [42] Там же. С. 46.
  [43] Знаменские развлечения. Читай-не читай. Москва, у Редиже и Клода, 1794 г. (фр).
  [44] В разыскании приняли участие З.Г. Минц и С.Г. Барсуков, которым автор вы-ражает сердечную благодарность.
  [45] Таково название нашей деревни (примеч. Карамзина).
  [46] Мишель - это очень шаловливый мальчик, который провел с нами некоторое время (примеч. Карамзина).
  [47] Les amusemens de Znamenskoe. Moscow, chez Rudige,r et Claudius, 1794.
  [48] Соловьев Н.В. История одной жизни. А.А. Воейкова - Светлана. Пг., 1915. С. 25-26.
  [49] Сочинения Карамзина 1795-1797 гг., представляющие собой переписку двух друзей с говорящими именами - Мелодор - "даритель песен", Филалет - "любитель истины". Они представляют собой две стороны натуры автора.
  [50] Шторм Г.П. Новое о Пушкине и Карамзине // Известия АН СССР, Сер. лит. и яз. 1970. Т. 19, вып. 2. С. 150.
  [51] Карамзин Н.М. Сочинения СПб., 1848. Т. 3. С. 411.
  [52] Гиппий Элидский (ок. 4000 г до н.э.) - древнегреческий философ-софист. Является действующим лицом нескольких диалогов Платона.
  [53] Там же. С. 434-435.
  [54] Мотив дома, скрытого дремучим лесом, характерен для Знаменского цикла и представляет собой символическое прочтение реального пейзажа (ср.: "Дремучий лес").
  [55] Карамзин н.М. Полное собрание стихотворений. М.; Л.; 1966. С. 137-138.
  [56] Карамзин Н.М. Письма к Дмитриеву. С. 52
  [57] Там же. С. 61.
  [58] Восстание декабристов. Материалы. Л., 1925. Т. 8. Алфавит декабристов. С. 150.

на страницу семинаров 

Rambler's Top100