Гуманитарная кафедра


Русское общество 40-х гг. XIX в.: А. И. Кошелев, А. И. Герцен

    В русскую историю 40-е гг. XIX в. вошли как время духовных исканий и идейных споров. Именно тогда жили и действовали многие замечательные представители двух направлений русской общественной мысли - славянофильского и западнического. Москва, с ее неповторимой атмосферой литературных салонов, была средоточием умственной жизни. Мы предлагаем вам ознакомиться с мемуарными произведениями двух авторов: входившего в славянофильский кружок А. И. Кошелева и близкого к западникам будущего социалиста А. И. Герцена. Последнему принадлежит замечательное высказывание о том, что "мы были противниками, но очень странными. У нас была одна любовь, но неодинаковая". Осознание невозможности существовать в задавленной цензурным гнетом атмосфере николаевского царствования и необходимости радикальных перемен в будущем реализовывалось в горячих спорах славянофилов и западников как о прошлом России, так и о путях ее будущего развития, когда (и в это твердо верили обе партии) страна сделается, наконец, сильной и свободной.
   Александр Иванович Кошелев (1806-1883) за свою долгую жизнь был очевидцем множества важнейших событий российской истории XIX столетия и лично знал многих ее деятелей. Свои впечатления он изложил в воспоминаниях, написанных за последние 10-12 лет жизни и впервые напечатанных в Берлине в 1884 г. под заглавием "Мои записки". Будучи убежденным сторонником освобождения крестьян, Кошелев внес немалый вклад в подготовку реформы 1861 г. Считая славянофильство одним из направлений либеральной идеологии, Кошелев, вместе с тем, ценил ту верность православной традиции, которая отличала Хомякова и братьев Киреевских.
   Александр Иванович Герцен (1812-1870) в прошлом столетии был едва ли не самой известной фигурой среди русских общественных деятелей XIX в. Советскими историками он однозначно классифицировался как революционер, идейный наследник декабристов, идеи которого легли в основу революционного подъема в России второй половины XIX столетия, в конце концов выведшего на историческую сцену русских марксистов и их последователей - большевиков. Однако вряд ли столь упрощенная трактовка приложима к этой внутренне противоречивой фигуре, отличавшейся, вместе с тем, удивительным многообразием мыслей и идей. Поклонник немецкой классической философии, позднее примкнувший в лагерю западников, затем эмигрант, проповедник социалистического учения - все эти этапы духовной эволюции и жизненного пути отразились в знаменитом произведении Герцена "Былое и думы", где он не только излагал события, свидетелем и участником которых ему довелось быть, но и формулировал собственные философские и социально-политические взгляды, предлагая свой вариант будущего для родной страны.
   Вопросы:
   1. Как, по словам Кошелева, относились к славянофилам представители власти, а также их идейные противники - западники?
   2. Какими чертами характеризует Кошелев лидеров славянофильского направления: Хомякова, И. Киреевского и др.?
   3. Как описывает Кошелев споры славянофилов и западников?
   4. В чем заключалась сущность славянофильской доктрины в изложении Кошелева?
   5. Можно ли сказать, что Грановский был близким другом Герцена, опираясь на приведенное последним описание его личности?
   6. Какое впечатление на Герцена произвела фигура Чаадаева и его "Философическое письмо"?
   7. В чем Герцен видел ошибки или заблуждения своих "друзей-врагов" - славянофилов?
   8. Как вы думаете, неизбежен ли был разрыв Герцена с его прежними друзьями после принятия им социалистических идей и отказа от религиозной веры?

Мои записки (1812-1883 годы)
Глава VIII (1849-1850)

   …С 1848 года до начала Крымской войны прошло время для нас столь же однообразно, сколько и тягостно. Администрация становилась все подозрительнее, придирчивее и произвольнее. Тогдашний московский генерал-губернатор, граф Закревский [1], стяжал себе в этом отношении славу неувядаемую. Он позволял себе вообще действия самые произвольные; но мы, так называемые славянофилы, были предметами особенной его заботливости. Он нас не мог терпеть, называя то "славянофилами", то "красными", то даже "коммунистами". Как в это время всего чаще и всего больше собирались у нас, то генерал-губернатор подверг нашу приемную дверь особому надзору, и каждодневно подавали ему записку о лицах, нас посещавших [2]… Эти пять лет (1848-1853) напомнили нам первые годы царствования Николая I и были даже тяжче, ибо они были продолжительнее и томительнее. Одно утешение находили мы в дружеских беседах небольшого нашего кружка. Они нас оживляли и давали пищу нашему уму и нашей жизни вообще.
   Здесь считаю уместным поговорить обстоятельно о нашем кружке… Он имел влияние сперва слабое, а потом все более и более действенное не только в литературе, но и в общественной, даже политической жизни России; а потому некоторые сведения о людях, его составлявших, и вообще о направлении этого кружка будут, думаю, не лишними, и тем более что эти люди, как отдельно, так и в совокупности, подвергались разным упрекам, насмешкам, клеветам и обвинениям, которых они нимало не заслуживали и которые главнейше исходили из того, что вообще мало знали эти личности, не понимали или не хотели понять их убеждений и даже нередко умышленно представляли последние в извращенном виде.
   Этот кружок, как и многие другие ему подобные, исчез бы бесследно с лица земли, если бы в числе его участников не было одного человека замечательного по своему уму и характеру, по своим разнородным способностям и знаниям, и в особенности по своей самобытности и устойчивости, т. е. если бы не было Алексея Степановича Хомякова [3]. Он не был специалистом ни по какой части; но все его интересовало; всем он занимался; все было ему более или менее известно и встречало в нем искреннее сочувствие. Всякий специалист, беседуя с ним, мог думать, что именно его часть в особенности изучена Алексеем Степановичем. Хомяков мог с полною справедливостью о себе сказать: "Ничто человеческое мне не чуждо". Обширности его сведений особенно помогали, кроме необыкновенной живости ума, способность читать чрезвычайно быстро и сохранять в памяти навсегда все им прочтенное… Все товарищи Хомякова проходили через эпоху сомнения, маловерия, даже неверия и увлекались то французскою, то английскою, то немецкою философиею; все перебывали более или менее тем, что впоследствии называлось западниками. Хомяков, глубоко изучивший творения главных мировых любомудров, прочитавший почти всех св. отцов и не пренебрегший ни одним существенным произведением католической и протестантской апологетики, никогда не уклонялся в неверие, всегда держался по убеждению учения нашей православной церкви и строго исполнял возлагаемые ею обязанности… Безусловная преданность православию, конечно, не такому, каким оно с примесью византийства и католичества, являлось у нас в лице и устах некоторых наших иерархов, но православию св. отцов нашей церкви, основанному на вере с полною свободою разума, любовь к народу русскому, высокое о нем мнение и убеждение в том, что изучение его истории и настоящего быта одно может вести нас к самобытности в мышлении и жизни, - составляли главные и отличительные основы и свойства образа мыслей Хомякова. Эти мысли свои он проводил всего больше в наших беседах, где они находили почву самую благодарную, особенно вследствие того, что философия, даже немецкая, далеко не вполне нас удовлетворяла; что мы чувствовали потребность большей жизненности в науке и во всем нашем внутреннем быте и что все мы ощущали и сознавали необходимость прекращения разрыва интеллигенции с народом, - разрыва, вредного для обоих, равно их ослаблявшего и препятствовавшего самостоятельному развитию России… Хотя Хомяков никогда не выдавал себя за либерала, но никогда не укорял кого-либо в либерализме. Он уважал и ценил его и сам был отменно либерален как в своих мнениях и действиях вообще, так и в отношениях к собеседникам и даже к противникам, старавшись им доказать несостоятельность их убеждений и не позволявши себе действовать ни на кого, хотя словом, насильственно…
   …Вторым деятелем в нашем кружке был Иван Васильевич Киреевский [4]. Он был очень умен и даровит; но самобытности и самостоятельности было в нем мало, и он легко увлекался то в ту, то в другую сторону. Он перебывал локкистом, спинозистом, кантистом, шеллингистом, даже гегельянцем; он доходил в своем неверии даже до отрицания необходимости существования бога; а впоследствии он сделался не только православным, но даже приверженцем "Добротолюбия" [5]. С Хомяковым у Киреевского были всегдашние нескончаемые споры: сперва Киреевский находил, что Хомяков чересчур церковен, что он недостаточно ценил европейскую цивилизацию, и что он хотел нас нарядить в зипуны и обуть в лапти; впоследствии Киреевский упрекал Хомякова в излишнем рационализме и в недостатке чувства в делах веры. Прения эти были чрезвычайно полезны как для них самих, так и для нас, более или менее принимавших в них участие. Эти беседы продолжались далеко за полночь и часто прекращались только утром, когда уже рассветало. Они оба друг друга высоко ценили, глубоко уважали и горячо любили. Деятельность И. В. Киреевского по разработке с православной точки зрения разных философских вопросов была весьма полезна и значительна…
   …Другими собеседниками нашими были М. П. Погодин, С. П. Шевырев, П. В. Киреевский и некоторые другие лица [6]. Первые двое никогда вполне не разделяли мнений Хомякова, находивши, особенно в первые годы, что по духовным делам он слишком протестантствовал и что русскую историю он переделывал по-своему, находил в ней то, чего там не было, и влагал в нее свои измышления. Впрочем, впоследствии времени произошло некоторое сближение в мнениях Погодина и Шевырева с убеждениями так называемых славянофилов. П. В. Киреевский весь был предан изучению русского коренного быта, с любовью и жаром собирал русские народные песни, не щадил на это ни трудов, ни издержек и принимал деятельное участие в прениях только тогда, когда они касались любимых его предметов.
   Впоследствии вступили в наш кружок две замечательные личности - Константин Сергеевич Аксаков и Юрий Федорович Самарин [7]. Оба они были очень умны и даровиты: и хотя они были чрезвычайно дружны, однако свойства их ума и дарований были совершенно различны. В первом преобладали чувство и воображение; он страстно любил русский народ, русскую историю и русский язык и делал в двух последних поразительные, светоносные открытия. Правда, часто он впадал в крайности, и мысли, самые верные в основе, становились в его устах парадоксами; но любовь, которою все у него одушевлялось, приобретала ему друзей и последователей и усиливала его влияние в обществе, и особенно на женщин. Ю. Ф. Самарин действовал совершенно иными орудиями: у него по преимуществу преобладали критика, логика и диалектика. Тружеником был он примерным: во всю жизнь он учился; никакие трудности и работы его не устрашали; своим железным терпением он все преодолевал. Он действовал сильно и в литературе, и в общественной, даже политической, жизни; он приобретал много ценителей и почитателей, но мало приверженцев и друзей. Оба они глубоко уважали Хомякова, высоко ценили его деятельность и признавали себя постоянно и охотно его учениками. Они принимали в наших беседах самое живое участие и вскоре сделались в нашем кружке первостепенными деятелями. Не могу здесь не упомянуть об Иване Сергеевиче Аксакове, тогда только вышедшем в отставку, поселившемся в Москве и начинавшем с нами все более и более сближаться [8]. Тогда он был чистым и ярым западником, и брат его Константин постоянно жаловался на его западничество…
   Сообщая сведения об этом кружке, нельзя не упомянуть о людях, более или менее принимавших участие в наших беседах, хотя они вовсе не разделяли наших общих убеждений. Таковы были - Чаадаев, Грановский, Герцен, Н. Ф. Павлов и некоторые другие умные и замечательные люди [9]. Чаадаев охотно бывал на наших вечерних собраниях; но он особенно любил, чтобы его посещали по понедельникам утром. Тут происходили горячие богословские и исторические споры; Чаадаев постоянно доказывал превосходство католичества над прочими вероисповеданиями и неминуемое и близкое его над ними торжество. Не менее настойчиво Чаадаев утверждал, что русская история пуста и бессмысленна и что единственный путь спасения для нас есть безусловное и полнейшее приобщение к европейской цивилизации. Легко себе вообразить, что такие мнения не оставались без сильных возражений со стороны Хомякова, и споры были столь же жаркие, сколько и продолжительные. С Герценом прения были более философские и политические. Начинались они всегда очень дружелюбно и спокойно, но часто кончались настоящими словесными дуэлями: борцы горячились и расставались с неприятными чувствами друг против друга. Грановский, Н. Ф. Павлов и другие усердно поддерживали Герцена. Эти препирательства ожесточали наших противников; и они позволяли себе против нас вообще и против Хомякова в особенности даже клеветы. А мы пользовались делаемыми нам возражениями для полнейшего развития наших мнений и вовсе не относились враждебно к нашим противникам. За недостатком доводов они осыпали нас насмешками и сильно сердились; а мы смиренно им замечали: "Ты сердишься, Юпитер, следовательно, ты неправ". Это особенно их бесило.
   Нас всех и в особенности Хомякова и К. Аксакова прозвали "славянофилами"; но это прозвище вовсе не выражает сущности нашего направления. Правда, мы всегда были расположены к славянам, старались быть с ними в сношениях, изучали их историю и нынешнее их положение, помогали им, чем могли, но это вовсе не составляло главного, существенного отличия нашего кружка от противоположного кружка западников. Между нами и ими были разногласия несравненно более существенные. Они отводили религии местечко в жизни и понимании только малообразованного человека и допускали ее владычество в России только на время, - пока народ не просвещен и малограмотен; мы же на учении Христовом, хранящемся в нашей православной церкви, основывали весь наш быт, все наше любомудрие и убеждены были, что только на этом основании мы должны и можем развиваться, совершенствоваться и занять подобающее место в мировом ходе человечества. Они ожидали света только с Запада, превозносили все там существующее, старались подражать всему там установившемуся и забывали, что есть у нас свой ум, свои местные, временные, духовные и физические особенности и потребности. Мы вовсе не отвергали великих открытий и усовершенствований, сделанных на Западе, - считали необходимым узнавать все там выработанное, пользоваться от него весьма многим; но мы находили необходимым все пропускать через критику нашего собственного разума и развивать себя с помощью, а не посредством позаимствований от народов, опередивших нас на пути образования. Западники с ужасом и смехом слушали, когда мы говорили о действии народности в областях науки и искусства; они считали последние чем-то совершенно отвлеченным, не подлежащим в своих проявлениях изменению согласно с духом и способностями народа, с его временными и местными обстоятельствами, и требовали деспотически от всех беспрекословного подчинения догматам, добытым или во Франции, или в Англии, или в Германии… Мы признавали первою, самою существенною нашею задачею - изучение самих себя в истории и в настоящем быте; и как мы находили себя и окружающих нас цивилизованных людей утратившими много свойств русского человека, то мы считали своим долгом изучать его преимущественно в допетровской его истории и в крестьянском быте. Мы вовсе не желали воскресить древнюю Русь, не ставили на пьедестал крестьянина, не поклонялись ему и отнюдь не имели в виду себя и других в него преобразовать. Все это - клеветы, ни на чем не основанные. Но в этом первобытном русском человеке мы искали, что именно свойственно русскому человеку, в чем он нуждается и что следует в нем развивать. Вот почему мы так дорожили собиранием народных песен и сказок, узнаванием народных обычаев, поверий, пословиц и пр. … Кстати здесь мимоходом сказать, что нас всего более обвиняли в китаизме, т. е. во вражде к прогрессу и в упорной привязанности к старым обычаям и формам. Время в этом отношении нас, кажется, лучше всего оправдало. Мы стояли не за обветшалое, не за мертвящее, а за то, в чем сохранялась жизнь действительная. Мы восставали не против нововведений, успехов вообще, а против тех из них, которые ложно таковыми казались и которые у нас корня не имели и не могли иметь. Не мы ли были самыми усердными поборниками освобождения крестьян, и притом с наделением их в больших по возможности размерах землею? Не мы ли оказались самыми ревностными деятелями в земских учреждениях? … А называть нас следовало не славянофилами, а в противоположность западникам, скорее, туземниками или самобытниками; но и эти клички не полно бы нас характеризовали. Мы себе никаких имен не давали, никаких характеристик не присваивали, а стремились быть только не обезьянами, не попугаями, а людьми, и притом людьми русскими.

Былое и думы
Часть четвертая. Москва, Петербург и Новгород (1840-1847)
Глава XXIX. Наши

II. На могиле друга

   …В 1840 году, бывши проездом в Москве, я в первый раз встретился с Грановским. Он тогда только что возвратился из чужих краев и приготовлялся занять свою кафедру истории. Он мне понравился своей благородной, задумчивой наружностью, своими печальными глазами с насупившимися бровями и грустно-добродушной улыбкой; он носил тогда длинные волосы и какого-то особенного покроя синий берлинский пальто с бархатными отворотами и суконными застежками. Черты, костюм, темные волосы - все это придавало столько изящества и грации его личности, стоявшей на пределе ушедшей юности и богато развертывающейся возмужалости, что и неувлекающемуся человеку нельзя было остаться равнодушным к нему. Я же всегда уважал красоту и считал ее талантом, силой…
   …К концу тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь, когда все было прибито к земле, одна официальная низость громко говорила, литература была приостановлена и вместо науки преподавали теорию рабства, ценсура качала головой, читая притчи Христа и вымарывала басни Крылова, - в то время, встречая Грановского на кафедре, становилось легче на душе. "Не все еще погибло, если он продолжает свою речь", - думал каждый и свободнее дышал.
   А ведь Грановский не был ни боец, как Белинский [10], ни диалектик, как Бакунин [11]. Его сила была не в резкой полемике, не в смелом отрицании, а именно в положительно нравственном влиянии, в безусловном доверии, которое он вселял, в художественности его натуры, покойной ровности его духа, в чистоте его характера и в постоянном глубоком протесте против существующего порядка в России. Не только слова его действовали, но и его молчание; мысль его, не имея права высказаться, проступала так ярко в чертах его лица, что ее трудно было не прочесть, особенно в той стране, где узкое самовластье приучило догадываться и понимать затаенное слово. Грановский сумел в мрачную годину гонений от 1848 года до смерти Николая сохранить не только кафедру, но и свой независимый образ мыслей, и это потому, что в нем с рыцарской отвагой, с полной преданностью страстного убеждения стройно сочетались женская нежность, мягкость форм и та примиряющая стихия, о которой мы говорили…
   …Страшно мне и больно думать, что впоследствии мы надолго расходились с Грановским в теоретических убеждениях. А они для нас не составляли постороннее, а истинную основу жизни. Но я тороплюсь вперед заявить, что если время доказало, что мы могли розно понимать, могли не понимать друг друга и огорчать, то еще больше времени доказало вдвое, что мы не могли ни разойтись, ни сделаться чужими, что на это и самая смерть была бессильна…

Глава XXX. Не наши
I
   Рядом с нашим кругом были наши противники, наши друзья-враги, или, вернее, наши враги-друзья - московские славянофилы.
   Борьба между нами давно кончилась, и мы протянули друг другу руки; но в начале сороковых годов мы должны были встретиться враждебно - этого требовала последовательность нашим началам. Мы могли бы не ссориться из-за их детского поклонения детскому периоду нашей истории; но, принимая за серьезное их православие, но, видя их церковную нетерпимость в обе стороны, - в сторону науки и в сторону раскола, - мы должны были враждебно стать против них. Мы видели в их учении новый елей, помазывающий царя, новую цепь, налагаемую на мысль, новое подчинение совести раболепной византийской церкви.
   На славянофилах лежит грех, что мы долго не понимали ни народа русского, ни его истории; их иконописные идеалы и дым ладана мешали нам разглядеть народный быт и основы сельской жизни.
   Православие славянофилов, их исторический патриотизм и преувеличенное, раздражительное чувство народности были вызваны крайностями в другую сторону. Важность их воззрения, его истина и существенная часть вовсе не в православии и не в исключительной народности, а в тех стихиях русской жизни, которые они открыли под удобрением искусственной цивилизации…
   …Нам надо было противупоставить нашу народность против онемеченного правительства и своих ренегатов. Эту домашнюю борьбу нельзя было поднять до эпоса. Появление славянофилов как школы и как особого ученья было совершенно на месте; но если б у них не нашлось другого знамени, как православная хоругвь, другого идеала, как "Домострой" и очень русская, но чрезвычайно тяжелая жизнь допетровская, они прошли бы курьезной партией оборотней и чудаков, принадлежащих другому времени. Сила и будущность славянофилов лежала не там. Клад их, может, и был спрятан в церковной утвари старинной работы, но ценность-то его была не в сосуде и не в форме. Они не делили их сначала…
   …Страстный и вообще полемический характер славянской партии особенно развился вследствие критический статей Белинского; и еще прежде них они должны были сомкнуть свои ряды и высказаться при появлении "Письма" Чаадаева и шуме, который оно вызвало.
   "Письмо" Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, - все равно надобно было проснуться.
   Что, кажется, значат два-три листа, помещенных в ежемесячном обозрении? А между тем, такова сила речи сказанной, такова мощь слова в стране молчащей и не привыкнувшей к независимому говору, что "Письмо" Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию. Оно имело полное право на это. После "Горе от ума" не было ни одного литературного произведения, которое сделало бы такое сильное впечатление. Между ними - десятилетнее молчание, 14 декабря, виселицы, каторга, Николай. Петровский период переломился с двух концов. Пустое место, оставленное сильными людьми, сосланными в Сибирь, не замещалось. Мысль томилась, работала - но еще ни до чего не доходила. Говорить было опасно - да и нечего было сказать; вдруг тихо поднялась какая-то печальная фигура и потребовала речи для того, чтоб спокойно сказать свое "оставьте всякую надежду"…
   …В мире не было ничего противуположнее славянам, как безнадежный взгляд Чаадаева, которым он мстил русской жизни, как его обдуманное, выстраданное, проклятие ей, которым он замыкал свое печальное существование и существование целого периода русской истории. Он должен был возбудить в них сильную оппозицию, он горько и уныло-зло оскорблял все дорогое им, начиная с Москвы…
   …Чаадаев и славяне равно стояли перед неразгаданным сфинксом русской жизни, - сфинксом, спящим под солдатской шинелью и под царским надзором; они равно спрашивали: "Что же из этого будет? Так жить невозможно: тягость и нелепость настоящего очевидны, невыносимы - где же выход?"
   "Его нет", - отвечал человек петровского периода, исключительно западной цивилизации, веривший при Александре в европейскую будущность России. Он печально указывал, к чему привели усилия целого века: образование дало только новые средства угнетения, церковь сделалась одною тенью, под которой покоится полиция; народ все выносит, все терпит, правительство все давит и гнетет… Переворот Петра сделал из нас худшее, что можно сделать из людей, - просвещенных рабов. Довольно мучились мы в этом тяжелом, смутном нравственном состоянии, не понятые народом, побитые правительством, - пора отдохнуть, пора свести мир в свою душу, прислониться к чему-нибудь… Это почти значило "пора умереть", и Чаадаев думал найти обещанный всем страждущим и обремененным покой в католической церкви.
   С точки зрения западной цивилизации, так, как она выразилась во время реставраций, с точки зрения петровской Руси, взгляд этот совершенно оправдан. Славяне решили вопрос иначе.
   В их решении лежало верное сознание живой души в народе, чутье их было проницательнее их разумения. Они поняли, что современное состояние России, как бы тягостно ни было, - не смертельная болезнь. И в то время, как у Чаадаева слабо мерцает возможность спасения лиц, а не народа, у славян явно проглядывает мысль о гибели лиц, захваченных современной эпохой, и вера в спасение народа.
   "Выход за нами, - говорили славяне, - выход в отречении от петербургского периода, в возвращении к народу, с которым нас разобщило иностранное образование, иностранное правительство; воротимся к прежним нравам!"…
   …Государственная жизнь допетровской России была уродлива, бедна, дика - а к ней-то и хотели славяне возвратиться, хотя они и не признаются в этом; как же иначе объяснить все археологические воскрешения, поклонение нравам и обычаям прежнего времени и самые попытки возвратиться не к современной (и превосходной) одежде крестьян, а к старинным неуклюжим костюмам?…
   …Возвращение к народу они тоже поняли грубо, в том роде, как большая часть западных демократов: принимая его совсем готовым. Они полагали, что делить предрассудки народа значит быть с ним в единстве, что жертвовать своим разумом, вместо того чтоб развивать разум в народе - великий акт смирения. Отсюда натянутая набожность, исполнение обрядов, которые при наивной вере трогательные и оскорбительны, когда в них видна преднамеренность. Лучшее доказательство того, что возвращение славян к народу не было действительным, состоит в том, что они не возбудили в нем никакого сочувствия…
   …Непосредственных основ быта достаточно. В Индии до сих пор и спокон века существует сельская община, очень сходная с нашей и основанная на разделе полей; однако индийцы с ней недалеко ушли.
   Одна мощная мысль Запада, к которой примыкает вся длинная история его, в состоянии оплодотворить зародыши, дремлющие в патриархальном быту славянском. Артель и сельская община, раздел прибытка и раздел полей, мирская сходка и соединение сел в волости, управляющиеся сами собой, - все это краеугольные камни, на которых созиждется храмина нашего будущего свободно-общинного быта. Но эти краеугольные камни - все же камни… и без западной мысли наш будущий собор остался бы при одном фундаменте…
Глава XXXII
   После примирения с Белинским в 1840 году [12] наша небольшая кучка друзей шла вперед без значительного разномыслия; были оттенки, личные взгляды, но главное и общее шло из тех же начал. Могло ли оно так продолжаться навсегда - я не думаю. Мы должны были дойти до тех пределов, до тех оград, за которые одни пройдут, а другие зацепятся.
   Года через три-четыре я с глубокой горестью стал замечать, что, идучи из одних и тех же начал, мы приходили к разным выводам - и это не потому, чтоб мы их розно понимали, а потому, что они не всем нравились
   …Раз мы обедали в саду [13]. Грановский читал в "Отечественных записках" одно из моих писем об изучении природы (помнится, об Энциклопедистах[14] и был им чрезвычайно доволен.
   - Да что же тебе нравится? - спросил я его. - Неужели одна наружная отделка? С внутренним смыслом его ты не можешь быть согласен.
   - Твои мнения, - ответил Грановский, - точно так же исторический момент в науке мышления, как и самые писания энциклопедистов. Мне в твоих статьях нравится то, что мне нравится в Вольтере или Дидро: они живо, резко затрогивают такие вопросы, которые будят человека и толкают его вперед; ну а во все односторонности твоего воззрения я не хочу вдаваться. Разве кто-нибудь говорит теперь о теориях Вольтера?
   - Неужели же нет никакого мерила истины и мы будим людей только для того, чтобы им сказать пустяки?
   Так продолжался довольно долго разговор. Наконец, я заметил, что развитие науки, что современное состояние ее обязывает нас к принятию кой-каких истин, независимо от того, хотим мы или нет; что, однажды узнанные, они перестают быть историческими загадками, а делаются просто неопровержимыми фактами сознания, как Эвклидовы теоремы, как Кеплеровы законы, как нераздельность причины и действия, духа и материи.
   - Все это так мало обязательно, - возразил Грановский, слегка изменившись в лице, - что я никогда не приму вашей сухой, холодной мысли единства тела и духа; с ней исчезает бессмертие души. Может, вам его не надобно, но я слишком много схоронил, чтоб поступиться этой верой. Личное бессмертие мне необходимо…
   …Еще бы у нас было неминуемое дело, которое бы нас совершенно поглощало, а то ведь, собственно, вся наша деятельность была в сфере мышления и пропаганде наших убеждений… Какие же могли быть уступки на этом поле?..

Тексты приведены по изданиям:
Русское общество 40-50-х годов XIX в. М., 1991. Ч. 1. Записки А. И. Кошелева;
Герцен А. И. Былое и думы: В 2 кн. М., 2001. Кн. 1.

   Примечания:
  [1] Арсений Андреевич Закревский (1783-1865) - генерал, участник наполеоновских войн, военный администратор. В 1828-1831 гг. был министром внутренних дел, с 1848 по 1859 г. - московский генерал-губернатор.
  [2] В 1849 г. А. А. Закревский учредил за славянофилами постоянное секретное наблюдение, которое продолжалось до 1857 г.
  [3] А. С. Хомяков (1804-1860) - поэт, драматург, общественный деятель, в 1830-1850-е гг. зачинатель славянофильства и признанный глава славянофильского кружка.
  [4] И. В. Киреевский (1806-1856) - литератор, философ-идеалист. В молодости деятельный участник "Общества любомудрия" (философского кружка Д. В. Веневитинова), глубокий знаток западной литературы, философии, социальной мысли. С конца 1830-х гг. убежденный славянофил, углубленно разрабатывал религиозно-философскую сторону славянофильского учения.
  [5] Сочинение Василия Великого, наставление монахам-подвижникам.
  [6] Михаил Петрович Погодин (1800-1875) - сын крепостного, историк, писатель, журналист и общественный деятель. В 1835-1844 гг. занимал в Московском университете кафедру русской истории, в 1841 г. был избран академиком. Степан Петрович Шевырев (1806-1864) - поэт, критик, историк литературы. С 1832 г. читал в Московском университете русскую и всеобщую словесность, теорию поэзии. В 1841 г. избран академиком. Петр Васильевич Киреевский (1808-1856) - фольклорист, создатель знаменитого "Собрания народных песен".
  [7] К. С. Аксаков (1817-1860) - старший сын С. Т. Аксакова, поэт, драматург, литературный критик, публицист, автор оригинальных работ по языкознанию и русскому фольклору. Ю. Ф. Самарин (1819-1876) - яркий публицист славянофильского направления, активный сторонник отмены крепостного права. С 1844 г. находился на государственной службе, в 1853 г. вышел в отставку.
  [8] И. С. Аксаков (1823-1886) - брат К. С. Аксакова, служил чиновником особых поручений при министерстве внутренних дел. Вышел в отставку в 1852 г. Поэт, публицист, издатель и редактор славянофильских печатных органов.
  [9] Петр Яковлевич Чаадаев (1794-1856) - гвардейский офицер, член "Союза благоденствия", друг А. С. Пушкина. Автор знаменитых "Философических писем", после публикации которых официально был объявлен сумасшедшим. Тимофей Николаевич Грановский (1813-1855) - историк, в 1839 г. вернулся в Россию из длительной заграничной командировки и начал свою преподавательскую деятельность. Профессор Московского университета, занимал там кафедру всеобщей истории. Николай Филиппович Павлов (1803-1864) - писатель, в чьем доме был литературный салон.
  [10] Виссарион Григорьевич Белинский (1811-1848) - литературный критик, публицист. Сотрудничал в журналах "Отечественные записки" и "Современник", вел полемику со славянофилами, доказывал необходимость радикального переустройства России, в последние годы жизни резко критиковал русский самодержавно-крепостнический строй.
  [11] Михаил Александрович Бакунин (1814-1876) - революционер, философ, публицист, один из идеологов анархизма. Изучал труды немецких философов, особенно Гегеля, пропагандировал его идеи. В 1844 г. отказался вернуться в Россию по вызову правительства и поселился в Париже. Активный участник европейских революций 1848 г., затем был выдан русским властям и заключен в крепость, при Александре II сослан в Сибирь, бежал оттуда в Лондон. Вступил в I Интернационал, хотя впоследствии порвал с К. Марксом и Ф. Энгельсом, отрицая любую форму государственной власти. Некоторые идеи Бакунина были восприняты русскими революционными народниками 70-х гг. XIX в.
  [12] Временный разрыв отношений между ними был связан с чрезмерным увлечением Белинского философией Гегеля и склонностью оправдывать существующий порядок вещей известной формулой последнего: "Все разумное действительно, все действительное разумно".
  [13] Описываемый эпизод относится к 1846 г.
  [14] О философах-энциклопедистах Герцен писал в восьмом письме - "Реализм" ("Отечественные записки", 1846, № 4).

Rambler's Top100