Василий Иванович Суриков. Боярыня Морозова. 1887. Государственная Третьяковская галерея, Москва
Морозова Федосья Прокопьевна (1632-1675)
Из предисловия А.М. Панченко к Повести о боярыне Морозовой.
То, что мы видим на картине, произошло 17 или 18 ноября 1671 г. (7180-го по старинному счету «от сотворения мира»). Боярыня уже три дня сидела под стражей «в людских хоромах в подклете» своего московского дома. Теперь ей «возложили чепь на выю», посадили на дровни и повезли в заточение. Когда сани поравнялись с Чудовым монастырем, Морозова подняла правую руку и, «ясно изобразивши сложение перст (старообрядческое двуперстие. — авт.), высоце вознося, крестом ся часто ограждше, чепию же такожде часто звяцаше». Именно эту сцену Повести выбрал живописец. Одну деталь он изменил: железное «огорлие», ошейник, надетый на боярыню, цепью прикреплялся к «стулу» — тяжелому обрубку дерева, которого нет на картине. Морозова была не только «железы тяжкими обложена», но и «неудобством стула томима», и этот чурбан лежал подле нее на дровнях. Люди XIX века знали кандалы иного устройства (их подробно описал в «Мертвом доме» Достоевский). Художник, видимо, здесь решил не отступать от обыкновений своего времени: холст — не книга, к нему не приложишь реальный комментарий.
Чудов монастырь находился в Кремле. Боярыню везли около государева дворца. «Мняше бо святая, яко на переходех царь смотряет», — пишет автор Повести, и пишет скорее всего со слов самой Морозовой, к которой он был очень близок и с которой имел случай разговаривать и в тюрьме. Неизвестно, глядел ли царь на боярыню с дворцовых переходов, под которыми ехали сани, или не глядел. Но в том, что мысли о ней прямо-таки преследовали Алексея Михайловича, нет ни малейшего сомнения. Для царя она была камнем преткновения: ведь речь шла не о рядовой ослушнице, а о Морозовой — это имя громко звучало в XVII веке!
Морозовы в XV—XVI веках имели исключительно высокое положение. В полуторастолетний промежуток от Ивана III до Смуты из этой фамилии вышло до тридцати думцов, бояр и окольничих. Хотя опалы и казни Грозного не обошли и Морозовых, хотя к моменту воцарения Романовых остались считанные представители этого рода, которому суждено было пресечься в XVII веке, но именно время правления двух первых Романовых было для Морозовых временем наибольших успехов.
Ее окружало не только богатство, но и роскошь. Роскошным был ее московский дом. Аввакум вспоминал, что она выезжала в карете с «мусиею и сребром», которую везли «аргамаки многи, 6 или 12, с гремячими цепьми» и которую сопровождало «100 или 200, а иногда человек и триста» слуг.
Учитывая древность и «честь» фамилии Морозовых, их родственные связи с царем и царицей, их положение в думе и при дворе, их богатство и роскошь частной жизни, мы лучше поймем протопопа Аввакума, который видел нечто совершенно исключительное в том, что боярыня Морозова отреклась от «земной славы»: «Не дивно, яко 20 лет и единое лето мучат мя: на се бо зван семь, да отрясу бремя греховное. А се человек нищей, непородней и неразумной, от человек беззаступной, одеяния и злата и сребра не имею, священническа рода, протопоп чином, скорбей и печалей преисполнен пред Господем Богом. Но чюдно о вашей честности помыслить: род ваш, — Борис Иванович Морозов сему царю был дядька, и пестун, и кормилец, болел об нем и скорбел паче души своей, день и нощь покоя не имуще». Аввакум в данном случае выражал народное мнение. Народ признал Морозову своей заступницей именно потому, что она добровольно «отрясла прах» богатства и роскоши, добровольно сравнялась с «простецами».
Мы лучше поймем и поведение московской знати. Не преуспев в попытках образумить заблудшую овцу, увидев, что тщетны даже призывы к материнским ее чувствам, знать все же долго противилась архиереям, которые с таким рвением вели дело боярыни. Особенно усердствовали невежественный Иоаким, тогда чудовский архимандрит, и митрополит Сарский и Подонский Павел — оба люди крайне жестокие. Но даже мягкий патриарх Питирим изменил своему нраву, когда понял, как ненавидит Морозова его «никонианскую веру». «Ревый, яко медведь» (по словам автора Повести), патриарх приказал тащить боярыню, «яко пса, чепию за выю», так что Морозова на лестнице «все степени главою своею сочла». А Питирим в это время кричал: «Утре страдницу в струб!» (т. е. на костер, потому что тогда было принято сжигать людей «в срубе»). Однако «боляре не потянули», и архиереям пришлось уступить.
Конечно, знать защищала не столько человека, не Федосью Морозову как таковую, сколько сословные привилегии. Знать боялась прецедента. И лишь убедившись, что дело это для нее в сословном отношении безопасно, что оно «не в пример и не в образец», знать отреклась от боярыни Морозовой. На заблудшую овцу теперь стали смотреть как на паршивую овцу — по пословице «в семье не без урода, а на гумне не без урона».
Царь и после разрыва с Никоном остался верен церковной реформе, так как она позволяла ему держать церковь под контролем. Царя очень беспокоило сопротивление старообрядцев, и поэтому он давно был недоволен Морозовой. Он, конечно, знал, что дома она молится по-старому; видимо, знал (через свояченицу Анну Ильиничну), что боярыня носит власяницу, знал и о переписке ее с заточенным в Пустозерске Аввакумом и о том, что московские ее палаты — пристанище и оплот старообрядцев. Однако решительных шагов царь долго не предпринимал и ограничивался полумерами: отбирал у Морозовой часть вотчин, а потом возвращал их, пытался воздействовать на нее через родственников и т. п. В этих колебаниях велика роль печалований царицы Марии Ильиничны, но не стоит сводить дело лишь к ее заступничеству. Ведь после ее кончины (1669 г.) царь еще два с половиной года щадил Морозову. Судя по всему, он довольствовался «малым лицемерием» Морозовой. Из Повести о боярыне Морозовой ясно, что она «приличия ради... ходила к храму», т. е. посещала никонианское богослужение. Все круто переменилось после ее тайного пострига.
Если боярыня Федосья «приличия ради» могла кривить душой, то инокине Феодоре, давшей монашеские обеты, не пристало и «малое лицемерие». Морозова «нача уклонятися» от мирских и религиозных обязанностей, связанных с саном «верховой» (дворцовой) боярыни. 22 января 1671 г. она не явилась на свадьбу царя с Натальей Кирилловной Нарышкиной, сославшись на болезнь: «Ноги ми зело прискорбны, и не могу ни ходити, ни стояти». Царь не поверил отговорке и воспринял отказ как тяжкое оскорбление. С этого момента Морозова стала для него личным врагом. Архиереи ловко играли на этом. В ходе спора о вере они поставили вопрос прямо (в прямоте и крылся подвох): «В краткости вопрошаем тя, — по тем служебникам, по коим государь царь причащается и благоверная царица и царевичи и царевны, ты причастиши ли ся?» И у Морозовой не оставалось иного выхода, как прямо ответить: «Не причащуся».
Автор Повести вкладывает в уста царя Алексея Михайловича знаменательные слова, касающиеся его распри с Морозовой: «Тяжко ей братися со мною — един кто от нас одолеет всяко». Вряд ли эти слова были когда-нибудь произнесены: не мог же в самом деле самодержец всея Руси хоть на миг допустить, что его «одолеет» закосневшая в непокорстве боярыня. Но вымысел имеет в своем роде не меньшую историческую ценность, нежели непреложно установленный факт. В данном случае вымысел — это глас народа. Народ воспринимал борьбу царя и Морозовой как духовный поединок (а в битве духа соперники всегда равны) и был всецело на стороне «поединщицы». Есть все основания полагать, что царь это прекрасно понимал. Его приказание уморить Морозову голодом в боровской яме, в «тме несветимой», в «задухе земной» поражает не только жестокостью, но и холодным расчетом. Дело даже не в том, что на миру смерть красна. Дело в том, что публичная казнь дает человеку ореол мученичества (если, разумеется, народ на стороне казненного). Этого царь боялся больше всего, боялся, что «будет последняя беда горши первыя». Поэтому он обрек Морозову и ее сестру на «тихую», долгую смерть. Поэтому их тела — в рогоже, без отпевания — зарыли внутри стен боровского острога: опасались, как бы старообрядцы не выкопали их «с великою честию, яко святых мучениц мощи». Морозову держали под стражей, пока она была жива. Ее оставили под стражей и после смерти, которая положила конец ее страданиям в ночь с 1 на 2 ноября 1675 г.